— Осилишь ли триста норм, борода? — спросил Яков Тимофеевич.
— Как не осилю? У меня же теперь ермаковская бензомоторка.
— Осилит! Парень он с бородой, но еще молодой, богатырь! — крикнул Зырянов, когда Хрисанфов под громкие аплодисменты возвращался в зал.
Богданов был в необычном, торжественно приподнятом настроении. Вечером после работы он вытащил из-под кровати свой сундучок, достал из него праздничную клетчатую рубашку и новенький суконный костюм. Подойдя к дверям каморки Дарьи Цветковой, легонько постучал.
— Можно! — отозвалась уборщица.
В комнате у Цветковой было жарко, топился очажок. Перед дверкой его на корточках сидел Шишигин, курил цигарку и пускал дым тоненькой струйкой в топку. Дарья сидела на кровати и вязала варежку, клубок белой шерсти лежал у нее на коленях.
— Ты чего тут, Шишига, околачиваешься? — нахмурившись, спросил Богданов.
— Да вот, дровец Дарье Семеновне принес! — показал тот на дрова, аккуратно сложенные в нише за печкой. Заплевал цигарку, кинул в очаги, точно виноватый, вышел.
— Я к тебе с просьбой, Даша! — сказал Богданов. — Погладь мне рубашку и костюм.
— Давай, давай, Харитон Клавдиевич! — откладывая в сторону вязанье, сказала Цветкова. — Утюг-то как раз горячий.
Разостлала на столе байковое одеяло, взяла у Богданова костюм и рубашку.
— Садись на табуретку. Я сейчас.
— Я, Даша, постою. Валяй гладь!
— В ногах правды нет, Харитон Клавдиевич. Вот тебе табуреточка. Посиди да скажи что-нибудь хорошенькое. Как у вас дела в бригаде?
— А что?
— Как «что»? Осрамился было на весь поселок. Сколько разговоров про тебя было.
— Каких разговоров, Даша?
— Мне даже стыдно за тебя. Если бы так себя вел мальчишка, который, кроме тятьки-мамки, ничего не знает, а ты чуть не полвека прожил и не разбираешься в нашей жизни. На смех ведь ты себя поднял! Гляди-ка, Сергей Ермаков большое дело начал, все его поддержали, а ты заупрямился, встал ему поперек дороги.
— Так я согласился же.
— Когда тебя Чибисов из бригады хотел выгнать! Из-под палки ты согласился, Харитон Клавдиевич. Живешь с людьми, а все стараешься быть в стороне от них. Не годится так жить. Ты уж не обижайся на меня, Харитон Клавдиевич. Я давно собиралась сказать тебе это. Жалею я тебя, когда другие нехорошо о тебе отзываются… Садись, садись. Сейчас я все тебе сделаю, выглажу, разутюжу.
Богданов присел на краешек табуретки. Дарья налила в стакан воды, взяла утюг, потрогала его помусоленным пальцем и взялась за работу. Богданов долго сидел молча, поглядывая на нее, потом сказал:
— А ты, Даша, пополнела, поправилась.
У Дарьи Семеновны вдруг порозовели уши. Рука с утюгом задвигалась быстрее.
— Разве я пополнела, Харитон Клавдиевич? — повернувшись к Богданову, Дарья посмотрела на него добрыми, ласковыми глазами. — Ух, как жарко от утюга! У меня что-то щеки горят… Разве ты замечаешь, какая я есть? Мне кажется, что я все такая же, как была, ничем не изменилась.
— Изменилась, Даша, изменилась!
— Лучше стала или хуже?
— Лучше.
— Мне Шишигин тоже говорит, что я толстею. Думала, что подмазывается. Как-то про кровать мою широкую заговаривал, так я его вытурила. Две недели потом боялся нос ко мне показывать.
— А теперь помирились?
— Ходит. Дров когда приготовит, воды принесет.
— Не мешает он тебе?
— А что мне мешать? Ко мне никто, кроме него, не ходит. Другой раз самой скучно без никого-то. Он придет, все же душа живая, посидит, поинтересуется, что в газетах пишут. Все больше спрашивает про китайцев, как они теперь свою жизнь строят.
Выглаженные рубашку и костюм Цветкова положила на колени к Богданову.
— Вот, пожалуйста, надевай.
— Я с тобой, Даша, потом рассчитаюсь.
— Никакого мне расчета не надо, Харитон Клавдиевич. И не говори об этом… Может, белье грязное есть, так я постираю.
— Я сам стираю, умею.
— Не мужское это дело — белье стирать.
Богданов глубоко вздохнул. Встал.
— Ну, спасибо.
— Носи на здоровье, Харитон Клавдиевич… Да ты посиди, погости у меня.
— Некогда.
— В гости куда-то, видно, собираешься?
— К человеку одному обещался сходить.
— Я понимаю, понимаю… А то посиди у меня. Я самоварчик поставлю, чайку попьем. У меня где-то варенье малиновое есть…
И вздохнула.
Богданов вспомнил другую, очень близкую женщину, Аксюшу. Такая же была маленькая, полненькая, и лицо такое же, только у той брови были черные, густые, а у этой бровей почти не заметно, белые, выцветшие. А глаза — такие же добрые, ласковые.
— Так ты, Даша, на чаек меня приглашаешь?
— Я уже давно думала тебя позвать, да стесняюсь. Давно тебя жалею. Как ты уйдешь на горку, заиграешь на гармошке, у меня сердце и заболит. Думаю, вот человек живет, один-одинешенек, счастья ему в жизни нет. Думаю, в поддержке человек нуждается. Поставить, что ли, самоварчик-то?.. Аль пойдешь?
— Я слово дал человеку. Будет ждать. Мне нельзя не пойти.
Глаза у Дарьи затуманились. Она подошла к окну, посмотрела поверх занавесок-задергушек на улицу. Было совсем темно. У соседнего большого дома на столбе горела электрическая лампа, она освещала угол дома, балкон и нижнюю террасу, где на веревке висело белье. Вокруг фонаря кружились снежные хлопья. Шел густой снег.
«Вот и опять настала зима! — подумала Цветкова. — Снова будет стужа, зябкая, одинокая жизнь…»
И она тихо, незаметно заплакала, дав волю слезам; сквозь слезы смотрела на крупные снежные хлопья вокруг фонаря.
Богданов переложил с колен на кровать выглаженные рубашку и костюм. Подошел к Цветковой, встал у нее за плечом, не решаясь дотронуться до нее рукой.
— Даша!
— Ну?
— Я схожу к Зырянову, а потом приду к тебе чай пить.
— Куда-а? — спросила Цветкова, повернув к Богданову заплаканное лицо.
— К замполиту Зырянову. Дело у меня к нему важное. Квартира вроде для меня наклевывается. Велел зайти. И о курорте что-то говорил — дескать, нервы мои требуют особого лечения. Ты меня проводишь к нему?
— Провожу.
— А ты чего, Даша, плачешь?
— Так. Идет снег, опять зима…
Встретившись за дверью с Шишигиным, Богданов пригрозил ему пальцем и сказал, показывая на дверь каморки:
— Чтоб больше там ноги твоей не было!
Шишигин заморгал глазами.
— А почему?
— А потому!
Шишигин отшатнулся, увидев перед собой огромный кулак Харитона.
— Айда, подстригать меня будешь! — сказал Богданов примирительно.
Достав из своего сундучка ножницы и красную расческу из пластмассы, он вручил их Шишигину, накинул на плечи простыню и сел на табуретку под электрической лампой.
— Как тебя корнать-то? — приготовясь, пощелкивая ножницами, спросил Шишигин. — Под первый номер, что ли?
— Я тебе дам под первый! Что я, арестант какой? Подстригай, чтобы на человека походил, а не на барана.
— Под польку?
— Хоть под польку, хоть как, только, чтобы хорошо было… Дай-ка я погляжусь в зеркало!
Шишигин принес осколок.
Разглядывая свои торчащие в разные стороны волосы, Богданов говорил, показывая пальцем:
— Сзади до макушки убирай все. За ушами тоже выстригай. А с висками — осторожно: и много не срезай, и лишнего не оставляй… Ну, валяй!
Работал Шишигин с увлечением, у него все было в ходу: и обе руки, и язык, который он выставлял и переваливал из стороны в сторону, и голова, которую он наклонял то на один бок, то на другой. Ножницы блестели в его руке и пели тоненьким металлическим голоском: тивить-вить-вить.
Вокруг парикмахера и его клиента собралось чуть не все общежитие. Сначала люди стояли молча, потом стали делать Шишигину замечания: здесь надо срезать еще, а здесь выхватил лишку, тут сделал ступеньками. Шишигин начал нервничать, огрызаться, тогда его стали поднимать на смех, передразнивать: выставлять язык, вертеть головой. Богданов помалкивал, потом нахмурился, сверкнул белками, огромные кисти рук, лежавшие на коленях, начали мять штанины. Люди поняли, чем это может кончиться и, опасливо поглядывая на руки Харитона, поспешили разойтись.
Богданов побрился, надел клетчатую рубашку, выглаженный костюм, погляделся в зеркало, попросил у одного паренька из бригады одеколона, смочил волосы, побрызгал на пиджак, надел фуфайку и пошел к Цветковой.
Ее каморка стала неузнаваемой: на только что вымытом полу лежали чистые, пестрые половики. На столе появилась связанная из гаруса скатерть, на окнах накрахмаленные тюлевые шторы, на вздыбленной пышной кровати фабричное, с голубыми и синими цветами покрывало, из-под которого торчали кружевные подзоры. Сама Цветкова была в бордовом платье, расшитом на груди цветными шелковыми нитками, туго обтягивавшем ее кругленькую фигурку.