Гафия заторопилась накрывать на стол и все время настороженно поглядывала то на меня, то на Горулю, готовая, как мне казалось, в любую минуту встать на мою защиту.
Горуля снял с гвоздя рушник и пошел во двор умываться. Я направился следом за ним, неся ведро с водой и деревянный ковшик.
— Ну что ж, полей по старой памяти, — сказал Горуля, подставляя под струю ладони.
Но как ни радушен был Горуля, я чувствовал: лежит между нами черта, и трудно ему ее переступить.
За столом Горуля больше разговаривал с Ружаной. Он рассказывал ей о полонине, о своих странствиях по белу свету и даже успокоил тем самым Гафию. Но я не мог не почувствовать, что за всей этой внешней приветливостью он скрывает большое душевное напряжение, и время от времени я ловил на себе его быстрый, испытующий взгляд.
«Заговорит ли Горуля о том, что произошло со мной? — мучительно думал я. — Вспомнит ли он о моей работе у Матлаха или промолчит, не желая омрачить радостный для нас обоих день?»
Первым начал я. Случилось это после обеда, когда мы вышли из хаты покурить.
— Вуйку, — сказал я, — давайте поговорим.
Зажженная Горулей спичка остановилась на полпути к трубке и догорела до конца.
— Поговорим, Иванку. Послухаю, как ты жил все это время.
Я ничего не утаил от Горули, а рассказывал обо всем, что произошло со мной с первого дня моего отъезда из Студеницы, обо всем, что испытал и о чем передумал за то время, что мы не виделись. Горуля слушал, не прерывая, хотя и без меня знал многое, а о многом догадывался.
— Ох, Иванку, — с горечью проговорил он, когда я замолчал. — Разве мы не правду с Куртинцом тебе говорили?.. Ну что, видишь, как у них все построено! — и под усами Горули мелькнула злая усмешка. — Сверху гладко, снизу сладко, а съешь — гадко. Что толку, если тебя добрым ученым считают? Волю для народа добывай, как в России ее добыли, вот тогда и науке твоей будет вольно!.. А с Матлахом как? — глухо спросил он после паузы.
— Работаю.
— Видел.
— Что же мне еще оставалось?
— А я тебя и не сужу, куда было деваться! Судить буду, когда ты ему и душу свою внаймы отдашь. Чув, дом тебе строит Матлах? То правда?
Я вспыхнул.
— На мои же деньги ему легко строить!
— Эго как? — недоуменно сморщив лоб, спросил Горуля.
— Половину жалованья задерживает и еще пять процентов.
— А-а-а! То он умеет! В Америке научился людей вязать. Смотри, Иване, встанет он между мной и тобой, а может, уже и встал…
— Никогда! — вырвалось у меня с горечью. — Вот я пришел к вам, вуйку.
Горуля вынул изо рта трубочку и задумался.
— Ни, Иванку, — сказал он строго, — ты еще не пришел, ты еще не так пришел…
Ружана просила взять ее с собой на полонину. Горуля охотно согласился, и на рассвете они тронулись в путь.
Мне и самому хотелось пойти с ними, но я сознавал, что нам с Горулей еще тяжело быть вместе, что вчерашний разговор не принес настоящего примирения.
Отговорившись тем, что у меня есть дело на приферменных полях, я остался в Студенице.
Ранним утром следующего дня я отправился к Матлахову двору.
Едва я подошел к воротам, как они, словно навстречу мне, распахнулись, и на сельскую улицу одна за другой вылетели две открытые легковые машины. Они свернули в сторону Воловца и помчались, взвихривая белесую дорожную пыль.
— Кто так рано? — спросил я, столкнувшись у самых ворот со стариком сторожем.
— Паны из города, — ответил старик, налегая плечом на створку ворот, — приехали чуть свет.
— А зачем приезжали, не знаете, диду?
— Не скажу, пане, только, чув, шумно было в доме.
Я пересек просторный двор, взошел на крыльцо, и, несмотря на то, что входная дверь была плотно прикрыта, из глубины дома донеслись до меня крики и брань. Я остановился в нерешительности: войти или подождать? Но крики и ругань не стихали, а, наоборот, становились все громче, и уже явственно слышен был голос Матлаха. Я толкнул дверь и, пройдя коридор, очутился в большой комнате, служившей конторой хозяину дома. Диковинное зрелище предстало перед моими глазами.
По комнате в своем кресле на колесах катался Матлах и выкрикивал ругательства. Мутные от ярости глаза его были навыкате и, казалось, ничего не видели. На полу валялись обломки палки.
— Не смогли! — кричал он уже совсем осипшим голосом. — Ай, ай, ай, какое дело провалили сами, своими руками!
— Что же можно было поделать, Петре? — пытался успокоить его незнакомый мне человек в полупальто, какие носили в селах зажиточные хозяева. Он сидел на краешке стула у самых дверей. Лицо у него было красное, а на лбу выступили капельки пота.
Но Матлах не давал говорить.
— Молчи! — ревел он, замахиваясь руками. — Тебе не старостой быть! Я бы тебя и кур щупать не подпустил! — и за этим последовало такое ругательство, какого мне еще и слышать никогда не приходилось.
Вдруг Матлах заметил меня.
— А, то вы, пане Белинец! — завопил он. — Рады?.. Ваш Горуля все!.. Горуля, Горуля!.. — и начал колотить руками по подлокотникам кресла с такой яростью, что казалось, кресло не выдержит и развалится под Матлахом.
— В чем дело, пане Матлах? — спросил я сухо.
Но Матлах не слышал. Он опять заметался в своем кресле по комнате, натыкаясь на стены и мебель.
Понимая, что Матлаху сейчас не до разговоров со мной, я повернулся и вышел. Нужно было оседлать лошадь и ехать смотреть клевер, высеянный невдалеке от того места, где строилась ферма.
На дворе меня окликнули. Я обернулся и увидел Семена Рущака. Он носил из амбара круги прессованных жмыхов и грузил их на подводу. Мы поздоровались.
— Что, был там? — спросил Семен, кивнув в сторону дома.
— Был.
— Не задохнулся он еще, Матлах? Второй час, как орет.
— Что произошло? — спросил я.
— А ты не знаешь?
— Нет. Ничего. Зашел — Матлах мечется, ругается. Там староста у него какой-то сидит, весь в поту.
— То медвяницкий староста, — пояснил Семен.
— Но при чем же здесь Медвяное?
— При том, — спокойно ответил Семен, — что там вчера все и случилось… Да, несладко им от того Медвяного!
По рассказам Горули, Куртинца, а затем и по признанию, сделанному самим Матлахом уже в наши дни суду, мне ясно рисуется теперь не только событие в Медвяном, о котором идет речь, но и то, что предшествовало этому событию.
Это было вскоре после того, как в Германии к власти пришел Гитлер.
В Чехословакии внешне все как будто оставалось таким, каким было и год и три назад, но с каждым днем яснее становились планы германского фашизма, все настойчивее звучали требования реакционных партий и их газет спасти страну от большевизма и поставить компартию вне закона; усилились гонения на коммунистов, подняла голову нацистская партия судетских немцев с ее вожаком Генлейном.
Однажды, когда Матлах находился в Ужгороде, у него в гостиничном номере собралось несколько человек. Были здесь журналист официальной правительственной газеты, приехавший из Праги, пан Поспишил; социал-демократический лидер в нашем крае Ревай; сам Августин Волошин, униатский священник и воинствующий глава украинских буржуазных националистов, человек с лисьим личиком и спрятанными за стекла очков колючими глазами, и, наконец, пан превелебный Новак, молчаливо сидевший в стороне, но внимательно прислушивающийся к тому, что говорили другие.
Вот история жизни и дел этого человека.
Старший наследник обширнейших лесных угодий и виноградных плантаций, Стефан Новак, носивший в молодости отцовскую фамилию Балог, был любимцем отца, человека с крутым нравом, жестокого и беспощадного.
Отец хотел сделать из старшего сына себе преемника, но Стефана, проучившегося до двадцатилетнего возраста в Будапеште, влекла к себе политическая карьера. Однако с отцом спорить было невозможно. Внешне Стефан смирился, стал вникать в дела, которые вел отец, но, нахватавшись в Будапеште либеральных веяний, считал, что отец ведет свои дела слишком грубо, старомодно, прямолинейно, а надо бы их вести гораздо тоньше, не раздражая до такой степени «малых сих», которых сам Стефан в глубине души ненавидел и презирал ничуть не менее, чем презирал и ненавидел их старый Балог.
Революция 1905 года в России отозвалась и в наших Карпатах. В Ужгороде, Мукачеве, на солерудниках в Солотвине прокатилась волна забастовок и демонстраций солидарности с русскими братьями. Крестьяне жгли помещичьи усадьбы. Батраки пытались сжечь и усадьбу Балога, но подоспевшие правительственные войска погасили огонь. Самого Балога спасти им не удалось, он был зарублен ненавидящими его селянами.
Выступления рабочих, батраков были жестоко подавлены. Наступило «умиротворение». Но Стефан Новак прекрасно видел и понимал, что умиротворение — кажущееся, что ненависть лесорубов, батраков и селян, с которыми ему пришлось теперь самому сталкиваться, горит в них с еще большей силой. И Стефан Балог обратил свой взор с карьеры светского политика, на карьеру политика духовного.