— А ученики знают, что у вас есть гармонь?
— Знают. В деревне все знают.
— Это плохо. Плохо-с, — заключил он и начал прихлебывать пустой чаек без заварки.
— Но почему плохо? Гармонь — не водка, — попробовал я защититься.
Ночью он долго не спал. Кровать его пустовала. Я видел, как он что-то энергично писал в своем блокнотике. Наверно, готовился к завтрашнему дню. Лег он только часа в два или в три. Лег прямо на одеяло, не раздеваясь, и этим снова смутил меня. Но еще больше поразила его манипуляция со своими очками. Футляра, видно, для них не имелось, и он завернул очки в старую газету, и этот сверток аккуратно стянул шнурочком. Когда стягивал, то что-то шептал про себя, озирался...
А утром снова все повторилось: он пошвыркал пустой чаек без заварки и съел два сухаря. Вот и вся его трапеза. А потом мы отправились в школу. Шли опять молча, на расстоянии двух метров. Я — впереди, а он — сзади. Все это напоминало другое: милиционер ведет арестованного. Так, наверно, и было. Ведь в то утро он опять пошел ко мне на урок и опять задавал моим шестиклассникам вопросы. Они молчали, а Чирочек недоумевал. Его щечки нервно сияли. А вечером, поздно вечером, на разборе урока он произнес ту зловещую фразу: «Вас бы надо не допускать до уроков. Вы же не признаете методик». Его очки неприятно поблескивали при электрическом свете. И в этом блеске чудилась близкая печаль для меня, а может, даже расправа. Так и случилось. Чирочек неожиданно замолчал и посмотрел в потолок. А потом вдруг откинул голову и сказал, не торопясь, выставив вперед свои крепкие зубки: «В районо я скажу, чтоб вас больше не комплектовали. Вам ясно? Если не ясно — то запишите...» Его глазки так и стреляли, так и цеплялись. И я знал, что эти дробины скоро убьют меня. Совсем-совсем скоро...
А в конце года, когда наступило тепло и задули майские ветры, он опять к нам приехал. Он приехал сватать нашу Савельеву Галю, нашу артистку. Она работала заведующей клубом и хорошо пела народные песни. Когда он успел с ней познакомиться — для нас это тайна. А через месяц в Падеринке, в райцентре, гуляли свадьбу. И это было так странно, так грустно, нелепо: Чирков — и вдруг свадьба? А впрочем, что удивляться, ведь он был всего на три года постарше меня. Всего на три года, а казался мне стариком.
А на следующий год я уехал из той деревни, но еще долго оттуда приходили письма и телеграммы. Друзья находили меня в городе и звали обратно. И я тоже писал им письма, но приехать не обещался. Да меня бы и не пустил в школу Чирочек. И другое держало. Я привык уже и сроднился с тягучей, горькой и порой бессмысленной городской жизнью... Да, горькой. Потому что не было рядом со мной природы — ни травы, ни деревьев, ни густого соснового бора. Даже о Чирочке я тосковал: кого он теперь будет ругать, над кем издеваться. Он даже мне снился: коротенький, белый, в желтеньких железных очечках. Они сверкали переливались, а мне было грустно, и почему-то щемило сердце.
А потом писем оттуда не стало, и ничего не поделать. Высыхают, говорят, даже озера и реки. Высыхает и наша память... А потом прошло еще два или три года, и я стал совсем забывать про Чирочка. И вдруг однажды, в конце весны, мне написал мой директор школы.
Павел Иванович написал, что они проводили в последний путь инспектора Николая Чиркова. Он вывалился в половодье из лодки и сразу пошел ко дну. Он был тяжелый, подслеповатый да вдобавок еще не умел и плавать. «Ах ты, Чирочек, Чирочек, — осуждал его в письме Павел Иванович. — Зачем ты полез в наше мужское дело, зачем тебе понадобилась эта рыбалка?» И дальше, на всю страницу, директор расписывал мне, как Чирочек ходил по Падеринке и клянчил сети, а ему не давали. Но он все-таки насобирал пять штук и с ними поехал. Нашел потом глубокую заводь, и здесь, возле берега, и случилось... Но это еще не все, сообщал мне директор. У них еще и другая новость: жена Чирочка, Галина, собрала чемоданы и уехала с дочкой в какой-то далекий город. Но, говорят, скоро вернется. В чужих-то краях — не сладко...
Но она не вернулась. И про нее скоро забыли. Даже и про Чирочка забыли. Лет через пять я заезжал в Падеринку и хотел сходить к нему на могилку. Начал спрашивать народ, а на меня глядят удивленно — да вы что! Разве запомнишь? У нас каждую неделю кого-то хоронят. Нет, нет, не знаем. Да вы у жены спросите или у дочки... Так ни с чем и уехал.
А потом я тоже забыл про них. А что удивляться — порой и о себе некогда вспомнить. И если бы не этот чернявый парень. И опять, опять в ушах у меня загудело: «Дорогие мои, я вам выдам тайну... Галина Чиркова поет сегодня в родных стенах...» Но нет, нет, быть не может? У нашего Чирочка, наверно, другая дочь? Другая... И опять вопросы, вопросы, и у меня еще сильней разболелось сердце. С таким больным сердцем я и забрался к себе домой, на четвертый этаж. И ночью плохо спалось, и только под утро я немного забылся. И только забылся — сразу увидел Чирочка. Он сидел в большой лодке и махал мне руками. И я сразу узнал его, но почему-то не признавался. А он махал все сильнее, сильнее, очечки блестели. А потом лодка пропала, но пришел его голос: «А с зоологией-то совсем плохо-с... Не отмечено даже различие человека от обезьяны». И я кивал ему, соглашался — и по лицу у него пробежала улыбочка. И в этот миг я открыл глаза. И опять в голове вчерашнее, и нет мне покоя. Неужели эта певица — дочь Чирочка?.. И неужели голосок ее для меня как память, как крылышко той зимней веселой птички? А впрочем, почему я страдаю?! На глаза мне попал телефон, и я бросился к нему как к спасению.
— Это кто? Администратор гостиницы? Дайте мне номер певицы Галины Чирковой.
И вот уже ее голос:
— Да, Чиркова...
— Простите, — начал я издалека, — я был на вчерашнем концерте... Да, да, я потрясен. Это были мои любимые романсы.
— Но кто вы? Вы назовитесь.
— Я учитель. Здешний учитель. Кстати, если вам интересно: однажды мои уроки разбирал школьный инспектор Чирков Николай Феофанович...
— Как?! Неужели!? Это же мой отец! — В трубке что-то зашуршало и запотрескивало, как будто спелый арбуз стал разваливаться на мелкие части, а потом снова голос:
— Вы знаете, я сейчас запла́чу. Какая радость, что вы позвонили! Я так мало о нем знаю. Но вы же ко мне приедете? Да, да! Сейчас же! Вы должны все рассказать... Вы слышите?
— Слышу. Но я не могу... — сказал я тихо и сразу от боли закрыл глаза. А сердце уже билось где-то у горла.
— Но почему, почему же?! Вы же сами меня разыскали... — Она требовала, почти кричала. И тогда я решился:
— Я звоню вам с вокзала. Через пять минут у меня скорый поезд. Простите... — И сразу повесил трубку... Потом опять снял ее и долго-долго держал в руках. Но она была уже холодная, неживая... Так же и мой Чирочек. Я, наверно, совсем не знал его, ведь человек — это тайна. Иначе бы не было у него такой дочки. А в ушах все звенело: «Но вы же ко мне приедете? Да, да! Сейчас же...» И я опять не знал, что ей ответить, и только шептал про себя: «Простите, простите...»
Ленькина жизнь — поезда и степь. Он мог часами бродить в густом ковыле, сбивать палкой головки репейника или просто смотреть в небо, в его далекую синеву. Иногда он собирал цветы для соседской девчонки Гальки. Она была постарше его и нынче закончила уже первый класс. Галька любила очень цветы и веселые книжки. Но больше всего любила ходить в кино и копаться на огороде. Но что огород, это не степь — нет простора. И Ленька никогда бы не променял степь на морковные грядки. А вот Галька не понимала... Но все равно она нравилась Леньке. Вот к ней он и заявлялся с букетом и оставлял цветы на крыльце или где-то на видном месте. Отдавать букет прямо в руки Ленька стеснялся. Да и зачем — Галька все равно находила подарок. Она всегда прижимала цветы к лицу, а глаза ее смеялись лукаво. Но Ленька этого никогда не видел. А если бы видел, то просто бы сгорел со стыда, ведь Галька — девчонка... А к ним нужно особое отношение.
Цветы Ленька рвал далеко от дома. Да и цветы часто были только предлогом убежать лишний раз в ковыли, затеряться... А вечерами степь еще лучше, роднее. Разливаются по ней тихие сумерки, и травы пахнут так же тихо, протяжно. Затем солнце медленно тянется к горизонту — и вдруг куда-то сразу ныряет, и теперь уж совсем тихо вокруг и почему-то печально.
— Недолго уж солнышку царствовать, недолго нас пригревать, — часто приговаривала Ленькина мать в такие минуты, — скоро будет зима на него, скоро будут морозы...
— Еще не скоро! — не соглашается сын, а сам глядит пристально в одну далекую точку. Туда только что солнце нырнуло, и Леньке многое непонятно. Там же находится Волчье болото. Туда он ходит с матерью собирать клюкву. И Ленька смотрит жадно вперед, моргает. А сердце стучит все сильнее, сильнее, и до него вдруг смутно доходит, что жизнь вокруг — сплошные тайны и тайны... А сумерки подходят все ближе, — и степь точно сжимается в теплый мягкий комочек и теперь дышит слабо, покорно. Так порой дышат в кроватях совсем малые дети. А потом всходит луна, и гудит скорый поезд.