Дорога вывела меня на главную улицу. Здесь было светлее, шумели редкие машины. Но городок наш уже спал, видел третьи сны. Мне было грустно. Почему-то болело сердце. И я знал, почему ему больно, почему тяжело. Оно вспомнило те далекие годы, мою школу, учительство. Как я мучился, как страдал тогда — и от школы, от деревни, и от себя самого, от себя... Да что там! В деревне-то всегда тяжелей человеку, печальней, а особенно в двадцать лет. И все здесь по-другому, не так. Здесь и вьюга шумит сильнее, настырнее. Здесь и ночи темнее, здесь и дожди идут чаще — не переждать. А если заплачет где-нибудь на дороге ребенок, то уж совсем тебе тяжело. И уж никуда не уйти от этого плача — он и в ушах и в душе твоей, и уж не заглушит его ни двойная рама, ни стена из сосновых бревен, ни тяжелая штора... А то пробежит под окном, процокает лошадь, ударят копыта об мерзлую землю — и опять твои нервы сожмутся: кому-то плохую весть повез вестовой... А вот зимой того хуже — деревья опали, засохли все травы, и потому все уныло, не помогает даже хорошая книга. Даже и книга-то в деревне читается по-другому, хоть и освобожден тут человек от городского камня, железа, но все равно беспокойно ему и что-то томит. Наверно, томят его пустая улица, пустая дорога. Но, бывало, и наша улица оживала. Это случалось, когда кто-нибудь умирал. И сразу стекались к этому дому все старички и старухи. Еще с утра они лежали по своим печкам, полатям — и вот обрадовались теперь, что сошлись опять вместе, увиделись. И только и слышишь вокруг: «Че, какова ты, Егоровна?» — «А ты каков, Силантий Дмитриевич?» И даже шутки и смех — наговориться люди не могут. И все принаряжены, и у всех сверкают глаза. Вот тебе и похороны, вот тебе и печаль... Но когда же это было, когда же? Неужели прошло уже двадцать лет? И опять болит мое сердце, и не унять его. Хоть бы встретить кого-то знакомого, но на улице — тишина. Только звезды вверху и тишина. А домой все равно не хотелось, там меня ждали пустые углы: жена с дочкой еще вчера укатили на дачу. Даже кота Степку с собой забрали. Я вспомнил о нем и улыбнулся. А ведь у Чиркова были такие же глаза, как у Степки. Они смотрели на человека всегда прямо, не отрываясь. И цвет их все время менялся, они были то зеленые, темные, а то светлели, желтели на ярком свету. А то превращались в еле заметные точечки, когда он злился и поучал кого-то. Даже отчество у него было старинное, двоеданское — Николай Феофанович. Но его звали только одним словом — Чирочек. Так и пошло за ним это прозвище, так и прилипло... Однажды нашему директору позвонила знакомая из районо: готовьтесь, мол, милые. К вам собрался Чирочек.
Он обычно приезжал в школу инкогнито. А нам выпала радость — нас известили. Но разве милей смерть, если знаешь ее самый точный час — до последней минуты, до самой последней. Нет, конечно же, не милей. И вот пришел этот страшный день. На пороге нашей учительской возник странный маленький человечек. Он чуть слышно, сквозь зубки, поздоровался с нами и без приглашения разделся. Первое впечатление, говорят, самое верное. А впрочем, я мало тогда разбирался в людях, я работал в школе всего полгода. За плечами у меня два курса пединститута, да и то — заочное отделение. И вот перед нами стоял незнакомец. Он показался мне маленьким, пухленьким, не человек — самоварчик. И такие же толстые тугие бока у него, покатые плечики. А вот голова походила на яблоко, особенно щеки. Они покрыты были твердой румяной корочкой, а может, помадой. Но я сразу же тогда осадил себя: откуда же взяться помаде? А может, на улице — мороз сорок градусов? Но нет, нет, на улице, наоборот, была оттепель. А щечки все-таки сияли, привлекая внимание. Так же сильно поразили глаза. Они были сухие, серьезные. Не глаза, а стекляшки, а может быть, пуговки. А сверху глаз — круглые очки в железной оправе. А вот цвет костюма я почти позабыл. Помню только, что пиджачок у него был помятый, замызганный и весь заляпан чернилами. Но самое главное все-таки — волосы! Они были светлые, редкие, какая-то куделька или одежная щетка. Они все время поднимались кверху, топорщились. Он их незаметно приглаживал, да разве пригладишь. А вот голосок его всех оттолкнул.
— Меня зовут Николай Феофанович. Если забудете — запишите, — сказал он тоненьким женским голосом, и мы даже сперва не поверили. Вроде он говорит, а вроде кто-то другой. Потом еще что-то сказал, но мы не ответили. Мы просто оцепенели, да и мешало его лицо: когда произносил он свои первые фразы, то все время проделывал какие-то смешные движения губами, он то вытягивал их в длинную бескровную дудочку, то сжимал полумесяцем, то почему-то облизывал. И я опять сейчас вспомнил Степку: как-то он там, на даче, на новом месте. Поди, аппетита нет, отощал... А потом снова мысли перенеслись на Чирочка. Он ведь сделал из меня свою первую жертву. Помню, прозвенел звонок на урок, и он подошел ко мне с хитрой улыбочкой и попросил показать рабочие планы. Ах, эта улыбочка! Мне никогда не забыть ее: тонкие губки растянулись квадратиком, а глаза так и прыгали, веселились над чем-то. Потом еще шире улыбочка, и я увидел его реденькие крепкие зубки. От таких нигде не спастись и не спрятаться. Они перекусят даже железную проволоку. У меня тогда пересохло во рту.
— Я к вам на урок. Приглашаете? — Он хихикнул, и зубки надвинулись на меня.
— Пожалуйста, двери открыты, — ответил я с вызовом, а сам, наверное, побледнел. Он увидел мое замешательство и даже хмыкнул от удовольствия.
— Ну хорошо-с, проводите меня, — сказал он громко и взял в руку большой портфель.
Это «хорошо-с» совсем не вязалось с ним. Наверно, он кому-то подражал из своих наставников, а может, говорил так для солидности. И вот мы уже у классной двери. Чирочек покашливал у меня за спиной. И в кашле этом — предостережение: нет, мол, вы не проведете меня на мякине, я все вижу, я все пойму... И вот уж я раскрыл журнал и сделал маленькую перекличку. А потом надо говорить что-то — и не могу. Тема урока — «Разряды местоимений». Этот материал мне не нравился, и, наверно, потому урок пошел у меня криво, разбросанно, да и мешал чужой человек. Чирочек сидел на самой задней парте рядом с второгодником Сашкой Пахомовым. Я видел, как инспектор стал проверять его хозяйство: заставил открыть портфель, достал и открыл все тетрадки. А потом взял его дневничок и давай перелистывать. Во мне все угасло — какой уж дневничок у нашего Сашки. Он никогда почти и не заполнял его. А Чирочек листал, даже сняв очки. Может, без очков ему лучше видно. Едва ли лучше, едва ли... Потом Чирок стал задавать всем вопросы. Для меня это — полная неожиданность. Но разве вмешаешься! Вначале он попросил ребят объяснить слово «брошюра», потом спросил о правописании трудных приставок, потом задал громко свой главный вопрос:
— Кто скажет первый, в каком году родился Александр Сергеевич Пушкин?
Ребята знали ответ, но почему-то молчали. Потом он показал на портрет Некрасова и спросил сердито у класса:
— Это кто там висит — Толстой или Чехов?
Ребята молчали, и я за них заступился.
— У нас же сейчас — русский. А литература будет шестым уроком.
Но Чирочек даже не взглянул в мою сторону. И вместо сердца у меня сразу стала одна зола. Да за что же мне пришло наказание? Да неужели никто не заступится?.. Но меня никто не слышал. И я чуть не рыдал.
А потом было самое страшное — разбор моего урока. Он состоялся поздно вечером при закрытых дверях. За столом нас сидело только трое: я, Чирков и наш директор Павел Иванович. Я уж ни на что не надеялся. Да и Чирочек повел себя опять неожиданно. Он предложил мне самому разобрать свой урок и даже поставить себе оценку. Я сказал слов десять и сразу замолк. И тогда он достал свой блокнотик и начал кривить губки, гримасничать. Как будто откусил что-то кислое, и у него свело десны. Потом выдохнул из себя: «Не понимаю, где я побывал. На вашем уроке я не заметил дидактики...» Щечки у него опять раскраснелись, припухли, еще немного — и брызнет кровь. А я смотрел в окно и слушал метель. Ветер выпевал на все голоса, и к ним присоединился голос Чирочка. Говорил он долго, с большими паузами — от урока не оставил камня на камне. Время от времени он останавливался и потирал ладони, причмокивал, точно предвкушал какое-то удовольствие. Я что-то возразил, он оборвал меня:
— Сейчас я говорю. Если что забудете — запишите. У вас всегда должна быть ручка или хорошо отточенный карандаш. — И сразу глазки его заблестели и волосы приподнялись, и он стал прижимать их ладонью. А за окном уже стояла поздняя ночь, метель утихала. И мы тоже вспомнили об отдыхе. Директор пригласил Чирочка к себе, но тот испуганно замахал руками — нет, нет, ни за что. Наверно, боялся сплетен. И тогда мы соорудили ему постель прямо в учительской. На длинный стол настелили газет. И он при нас лег на них и помахал рукой: уходите, мол. А что он ел и что пил в ту ночь — для нас была полная тайна. Может, таились какие-то продукты в его огромном портфеле.