собрала детей, вытащила штаны из корзины.
— Иван? Ты знаешь, как надо уважать мать?
— Такое скажете, — пробормотал Иван.
— Вот и не знаешь. Плохо тебе будет жить на свете, твои дети тебя не будут уважать.
Старший сын засмеялся:
— У меня будут дети?
— Вот когда-нибудь вспомнишь мои слова, да меня уже не будет.
— А куда ж вы денетесь?
Ганка будто не услышала. Развернула штаны:
— Это тебе, Иван. За то, что не ценишь меня.
Иван обеими руками вцепился в брезентовки — и в тот же миг краска стыда залила его лицо. Толик и Саня к себе тянут, тоже не терпится посмотреть.
— Я вас уважаю, — с трудом произнес Иван. — Где это вы взяли?
— Купила. Носи на здоровье.
Никогда еще у Ивана не было покупных штанов. Те, что носил, Ганка сама ему шила: возьмет кусок полотна, выкрасит в бузине, кое-как скроит, с горем пополам сошьет — и готово… Потому на первые свои покупные штаны Иван смотрел с удивлением и гордостью.
— А почему они такие длинные?
— На вырост тебе искала, не на один день.
— И широкие…
— Зимой можешь что-нибудь поддевать под них, теплее будет…
Все-таки снизу пришлось отрезать. А сверху отрезать было жаль, так Иван, надевая штаны, подтягивал их чуть ли не под горло, а потом уже подпоясывался. Он тонул в них, каждая штанина была похожа на юбку, однако это не мешало ему гордиться материным подарком и любоваться на самого себя.
Ну, а Толик… Толик тоже не ходил голый. Как-то Клара Стефанишина отдала Ганке рыженький, еще почти новый костюм. Этот костюм был немецкий, кто знает, где его Клара достала. А если не нужен молодице, так почему и не взять?
— Только он вроде бумажный, так вы с ним поосторожней, — предупредила Клара.
«Такое скажет! — подумала Ганка, ощупывая материю. — Где ж это видано, чтоб из бумаги костюмы шили!»
Костюм, решили, будет Толику — у него ведь ничего не было. Но ходить в нем Толик не ходил: мать заперла в сундук. Только и примерил его Толик — все. Мол, весна придет, пасха святая настанет, тогда и приоденешься, будешь не в худшей обновке, чем другие дети. Толику так горячо хотелось, чтобы весна пришла как можно скорее, что, кажется, и веру утратил в ее приход. Чуть ли не каждый день спрашивал у матери:
— Еще не пасха, нет?
— Как дам паска [11], будет тебе пасха, — бурчала мать.
Однако сбылась эта, едва ли не самая пылкая в короткой жизни Толика, мечта. Снега сошли водою, земля стала белая и сухая — завтра пасха. Дети подметали двор, выгребали сгнившую траву из-под молодой, принесли от пруда желтого песку и посыпали стежку к хате, а также под окнами. Потом собрали мусор в кучу, подожгли. И закачались возле их хаты седые космы дыма. Они плыли над огородом и тонули в сумерках. Вверху дрожали голубые жаринки звезд, они переливались красками, — все в тот вечер казалось чистым, неизъяснимо привлекательным.
Мать возилась у печи. Готовила на завтра куриное жаркое, варила студень, пекла пирожки с ливером, коржики, а потом поставила в печь куличи из белой муки, которую выменяла на пшеницу. Потом то и дело открывала заслонку и заглядывала в печь: как они всходят, как румянятся. От отблесков огня лицо ее делалось огнисто-красным. В эти минуты была она хотя и уставшая от хлопот, но торжественная и счастливая.
Прибегала со двора Саня, глаза ее разбегались по всему богатству, которое готовилось на завтра, и она спрашивала:
— Мама, можно взять пирожок?
— Нет, оскоромишься.
— А если возьму и съем коржик, то тоже оскоромлюсь?
— Оскоромишься, дочка.
— А если половинку?
— Завтра, завтра…
— А если вот такую крошечку возьму, то оскоромлюсь?
— Ну, отломи крошечку.
Саня отламывала немножко больше и бежала во двор, Скоро появлялись ее братья, тоже выпрашивали. А То-лик, взяв свое, не торопился уходить из хаты, а крутился возле сундука, поднимал крышку, заглядывал в него.
— Закрой сундук, не греми крышкой, не тревожь ты души моей.
— Мама, а примерить можно?
— Что?
— Да штаны…
Она, может, и рассердилась бы, но в такой вечер это было бы грехом. Потому ответила мягко:
— Разве я для себя достала? Завтра, бог даст, праздник, тогда и наденешь. И не только штаны, но и весь костюм.
Толик неохотно отступал от сундука. А потом долго не мог заснуть: все казалось, что завтрашний день так и не наступит, что не наденет он ни новый костюм свой, ни кулича не попробует…
Проснулись утром. Мать уже прибрала в хате, на окнах новые занавески, доливка смазана, скамьи вымыты. Сама она в новой байковой кофте, волосы гладко причесаны, скручены сзади узлом, и лицо блестит. Умылись, Иван натянул свои брезентовые штаны, Саня — новое платьице, Толик мигом вскочил в костюм — и на стол поглядывают, когда же мать скажет, чтоб садились. А Ганка посматривает в окно — не идут ли из Новой Гребли бабы, что в церковь ходили. Сама она никогда не ходила святить куличи, но этого весеннего обычая придерживалась не столько для себя, сколько для детей, чтобы они хотя бы раз в год полакомились… Наконец видит Бахурку, которая в толпе идет через поле, оборачивается Ганка к детям, крестится. Они тоже вразнобой, неумело крестятся — и быстренько садятся за стол. Но никто ни к чему не тянет руку, все смотрят на мать. А она кладет ложку и ставит миску не только тем, кто сидит сейчас за столом, но и одну миску и одну ложку — ему, отцу ее детей, убитому на фронте. Ганка сидит какую-то минуту молча, сосредоточена. Вздыхает, поднимает голову. Молчаливый завтрак начался.
Потом дети, положив в карманы крашенки, разошлись. Солнце не сияло, однако было тихо и спокойно, и молодая трава свежо зеленела на выгоне, вдоль дороги, во дворах. Дети ушли, а Ганка уснула. Приснились ей небо и летящие по небу журавли. Один журавль отстал от стаи. Ганка хотела его поймать. Кажется, уже за