хвост ухватила, но в тот же миг и проснулась.
Густой дождь хлестал за окном. Веселый, зеленоватый, он бил в стекло, шлепал по стенам, и от ворот к огороду бежал мутный ручей. Ганка сидела на топчане, слушала весенний шум, и вдруг ей послышался плач. Будто кто-то всхлипывал под окнами, умолкал — и снова всхлипывал. Ганка нехотя вышла.
Прячась от дождя, жался к стене Толик. Мать он не заметил. Согнувшись и закрыв ладонями лицо, он то и дело всхлипывал, и его узенькие плечи вздрагивали.
— Ты чего ревешь? А где Саня? — крикнула ему. — Заходи в хату, нечего мокнуть под дождем.
Он притворился, что не слышит. Не отнял ладоней от лица, не ответил. Ганка забеспокоилась, но из сеней не вышла — стояла босая, не хотела ступать по мокрому.
— Толик, деточка, в хате поплачешь. Иди-ка сюда.
Он сверкнул на нее одним глазом и сразу же закрыл его.
— Н-не х-хочу, — ответил дрожащим голосом.
— Тебя кто побил или мальчишки крашенки отняли?
Толик полез в карман, достал крашенки: мол, не отняли и не набил никто.
— Так чего ж ты киснешь, как эта погода? — стала сердиться Ганка. — Какой еще тебе хворобы нужно? Заходи!
— Н-не-е в ч-че-е-м… — всхлипывая, ответил Толик.
— Как это?! — удивилась Ганка. — Иди, не плети бог знает что.
— Бить будете… Боюсь…
У матери кончилось терпение. Вышла босиком, подняла его за воротник. И только подняла — ойкнула! Не было на Толике нового костюма, висели лишь клочья — и такие размокшие, такие грязные! Рукава отпали, на нескольких ниточках держались, а штанины — и не клочьями, и не полосами висели, а так, кашей книзу обваливались.
— Бож-же ж мой милостивый, святой и крепкий! — прошептала мать. Толик зарыдал тоненько, горько, словно только и ждал этого. — За что же ты меня караешь, чем я перед тобой виновата?.. А ну, признавайся, кто так поиздевался, кто изорвал?
— Н-никто… Оно само…
— Новый костюм? Сам?!
— Только пошел дождь, все на мне стало мокрым, а потом начало клочиться, а потом рваться.
— Ври, ври! Ты лучше признавайся, как было на самом деле.
— Ну, я спрятался под деревом, а костюм на мне ползет и ползет… Я испугался и домой побежал. Пока бежал, он и совсем разлезся. Я сел тут под хатой, плачу, а он лезет…
Взяла Толика за ухо, завела в хату. Стала стаскивать с него кашу, еле стащила. А потом принялась рассматривать. Пока было сухим, походило на материю, а намокло — и вправду клочьями разлезлось. Если присмотреться, так словно мокрая бумага. И тут она вспомнила: Клара Стефанишина, даря костюм, сказала, что он бумажный.
— Лучше бы она не дарила, — сказала громко Ганка. И к Толику: — А я для тебя доставала, чтоб ты в обновке под дождь ходил? Не умеешь беречь! Не умеешь ценить!
— Может, его высушить, а потом сшить, заплаты положить…
— Эге, черта лысого! Умный ты у меня, как старик. Теперь ходи в этой рвани, и я пальцем не шевельну…
— Думаете, мне нужно? — почти весело ответил Толик, обрадованный тем, что все для него кончилось благополучно. — Обойдусь. Мне хоть сто лет в одной рубашке ходить, и то ничего.
И, найдя под лавкой старые свои штаны и латаную-перелатанную рубашку, которую мать даже не успела выстирать, быстренько оделся и шмыгнул во двор. За воротами что-то запел — от радости, наверно, что обошлось без подзатыльников.
А Ганка собрала расползшиеся тряпки, годные только на то, чтобы вынести да выбросить. Но на полдороге остановилась. А что, если и в самом деле подсушить и попробовать полатать? Конечно, ребенок будет уже остерегаться, не пойдет под дождь… И сама усмехнулась своим надеждам. Решительно вышла во двор, бросила ту бумагу не за хатой, а направилась по холодной меже, до поля самого дошла — в кусты запустила, чтоб людям на глаза не попадалось, чтоб и самой не видеть.
Недаром говорят: старый что малый — ума одинаково. А разве без причины говорят, что седина в бороду, а бес в ребро? Сколько таких мудрых пословиц, а как присмотреться, как прислушаться хорошенько — словно все про Бахурку. Прожила бабка жизнь свою, детей не приобрела, богатства тоже, от больших грехов бог миловал, а малые замаливала. На склоне лет следовало бы думать о том, как достойнее уйти из этого мира, что людям доброго сказать да доброго сделать, чтоб кто-нибудь, может, и помянул.
Прибегает как-то бабка к Ганке, сияет вся, как новая копейка. Круть да верть по хате, а присесть не присядет.
— Иль вас что-то укусило? — Ганка ей насмешливо.
— Верно, укусило, — улыбнулась Бахурка беззубым ртом.
— Так признайтесь что? Уж не слепень?
— Может, и слепень, — никак не усядется бабка.
— Так поймайте и задушите его.
— Ага, задушишь, — стрекочет бабка, — мой слепень такой, что укусил — и полетел.
— Может, еще наведается?
— А почему бы и нет? Наведается, — веселенько соглашается бабка.
— Вот уж натешитесь, как укусит еще раз, — шутит Ганка.
— Натешусь, натешусь, — стрекочет Бахурка.
Повертелась по хате, подмела доливку длинной юбкой и, так ничего путного не сказав, улизнула. Улизнула — а у Ганки в памяти все стояли ее глаза, полные прозрачного желтоватого света, да подвижные, словно ликующие, морщины, изрывшие ее лицо… С чего бы это? И что это значит?
Прошло с того времени с заячий хвост, как снова прибегает Бахурка. И если сперва была в черном платке, то теперь уже покрылась светлым, в голубой горошек. И кофточку сменила: темную сняла, а цветастую надела. Будто в гости к кому-то собралась или гости к ней пришли. Ну, Ганка от удивления и совсем раскрыла рот.
— Баба, вы такая красивая, словно вам семнадцать вернулось, — кинула.
— А что, похожа на семнадцатилетнюю? — бабка ей.
— Были бы похожи, если б меньше седых волос да стан немного прямее.
Бахурка снова туда-сюда крутнулась, никак не найдет себе места. Словно нечистый в нее вселился, да подгоняет, да носит.
— Теперь, — говорит Бахурка, — старое дороже стоит, чем молодое.
— Конечно, —