И все-таки мучительно хотел, чтобы выиграл именно Стуколкин. Чтобы пальто не досталось Воронкину. Потому что, если пальто останется у Воронкина, он, Ганько, изрежет или изрубит на клочки блестящую коричневую кожу и, если сунется Воронкин, изрубит Воронкина. И сядет по мокрому делу, за убийство. Черт с ним, коли все так получается… Но играть больше не будет. Никогда не возьмет карт в руки. Завязано! Кончики!
Воронкину повезло — он метал. Даже уткнувшись в подушку, Ганько видел его ловкие пальцы, невольно воскрешая их в своей памяти. Короткие, тупые — и тем не менее проворные, неуловимо быстрые. Такие же, как у всех играющих у́рок, — но воронкинские, ненавистные. Пальцы убийцы, убившего радость Василия Ганько.
— Убилась.
Это сказал Цыган про свою карту. Сказал очень негромко. А Василия — в противоположном углу комнаты — это спокойно уроненное слово хлестнуло по барабанным перепонкам.
— Червонец по кушу, куш червонец, — ровно объявил Стуколкин, и Ганько решил, что у него девятка, а он подравнивает до сотни.
Воронкин метал.
— Бита!
Как, опять проиграл Цыган? Игрок называется! Василий надорвал новую пачку папирос. Прикурив, жадно захватал дым. Пока что игрались деньги, очередь до пальто не дошла. Но так она может и не дойти. Шебутной обыграет Цыгана за наличные, а играть в долг откажется. И все.
Представив себе Воронкина в кожаном пальто, Василий с трудом подавил желание бежать за топором, чтобы тотчас расправиться со своей покупкой. Подавив, решил: никуда не побежит, ничего не сделает. Проиграл. Честно проиграл, как вор вору. Значит — надо смириться с потерей, забыть. Подумаешь, хромовый пальтуган! Тряпка! Есть из-за чего психовать!..
Он, Ганько, плюет на пальто. На Воронкина и на Стуколкина тоже плюет. Не хочет их знать, гадов. Босяки!.. Плюет он на всех босяков, на преступный мир. Так проживет, без них. Десять пальтуганов еще купит на свои кровные гро́ши, и никакой Костя Шебутной не вынудит его играть. Он — неиграющий теперь, Ганько. И не босяк, пусть босяки не касаются до него…
Стало легко и не так обидно. Словно он заплатил своим пальто за что-то еще более дорогое и нужное ему. Ну да! Он заплатил им за возможность со спокойной совестью перебраться в Чарынь, отколоться от кодлы. Чтобы жить, как хочется ему последнее время, после знакомства с Дусей.
— В расчете? — где-то далеко-далеко спросил Стуколкин.
Ганько даже не сразу понял, что Цыган сквитал проигрыш, игра идет своим чередом и, наверное, все-таки дойдет черед до пальто, потому что Никола Стуколкин — великий чистодел по игре в карты. Но у Василия почти пропал интерес к этой игре. Теперь он думал о Дусе и о том, как скажет ей: «Все, Дусенька! На прошлом стоит крест. Железный. Ваше условие выполнено: у Василия Ганько теперь есть только один друг-приятель. Его зовут Дусей Мурановой. Вы знаете такую?» Дуся, конечно, скажет, что этого мало. Что он должен доказать ей свою любовь и самостоятельность…
— Да ты что, гад, сука? — заставил встрепенуться истеричный выкрик Воронкина. — Всю дорогу в цвет гадать будешь?
И спокойный, ровный голос Стуколкина:
— Очко червонец, куш сто. Мечи.
Сейчас он держит карту рубашкой кверху, а Воронкин медлит открывать лобовую. Как и следовало ожидать, Цыган выигрывает. Он всегда выигрывает, но всегда играет по маленькой. А тут — очко по червонцу, куш сто! Если десятка — двести рублей на карте!
Ганько приподнялся, стараясь увидеть карту.
Но Стуколкин сидел спиною к нему. Только его спину можно было увидеть.
— Падлючий потрох! — неожиданно взвизгнул Воронкин и сжатыми кулаками, в одном из которых держал колоду, трижды ударил себя по вискам.
«Снова Никола выиграл», — угадал Ганько, успокоенно опуская голову на подушку. Пусть Стуколкин выиграет пальто — он все-таки ничего малый. Даже Дуся, видевшая его в Новый год в клубе, сказала, что «похоже, самый порядочный!» Пусть носит как память о Василии Ганько, который когда-то назывался Васьком Хохлом и был справедливым босяком, не барахольщиком… Наоборот, всегда презирал тряпки…
Сон оказался сильнее обид, раздумий, истеричной матерщины Воронкина, даже улыбки Дуси Мурановой. Впрочем, кажется, именно сон-то и притворился для начала белозубой Дусиной улыбкой, чтобы потом стать мгновением беспамятства, по истечении которого надо открывать глаза и вспоминать о начале нового дня.
Первое, что увидел Ганько, открыв глаза, — это поблескивающую в электрическом свете желтую кожу проигранного пальто. Оно опять почему-то висело на спинке его собственной кровати. Василий приподнялся на локте и посмотрел на койку Стуколкина. Тот подтянул валенок, затолкал в голенище ногу, притопнул. И, подняв голову, встретился глазами с Ганько.
Сказал равнодушно, без улыбки или скрытого в словах тайного смысла:
— Мне твой пальтуган в плечах узковат. У тебя пятьдесят второй, наверное, а мне по ширине пятьдесят шестой надо.
В противоположном углу, выбирая из сушившихся на плите валенок свои, злее обычного, ругался Костя Воронкин. К Ганько и Стуколкину он все время норовил повернуться спиной. По спине, из растянутого выреза майки, обвив крестообразную рукоятку ножа, тянулась змеиная голова с тонким раздвоенным языком. Но еще больше она походила на нераскрывшийся бутон синего цветка с двумя усиками.
Ганько невольно улыбнулся нелепости этого сходства. Костя Шебутной — и вдруг цветок. Смешно!
Лес потерял свою сказочную красоту и нарядность. Потемнел, вроде поредел даже — это февральские метели отрясли с веток пышное убранство его, посыпали снег обломанными веточками да хвоинками. Кустарники распрямились, выпростав себя из белых тяжелых шуб, и теперь дрогли на все еще по-зимнему сердитом морозе — голые, жалкие своей худобой, костлявостью.
Зато дни стали светлее, дольше. Казалось, что само время сделалось более емким. Стрелки по циферблату ползали нисколько не медлительнее, но часы и минуты словно попросторнели, раздались, наливаясь светом.
В начале первого весеннего месяца — марта — еще трудно различать приметы весны. Их еще так легко спутать с добротой зимы, хорошим расположением духа деда-мороза. Даже Настя, обычно раньше других умевшая угадать в зимнем погожем дне робкую улыбку весны, в этом году почему-то не заметила ее.
Первыми о весне вспомнили кот Пушок и Костя Воронкин.
Пушок ходил по влажному снегу, брезгливо подергивая папами, трубой подняв хвост, и орал благим матом.
Костя Воронкин, с ухмылкой озабоченности разглядывая свои доживающие век валенки, изрек:
— В апреле самая распутица начнется. Грязи будет по брюхо. А там реки разольются, и в мае не выберешься. Как вы насчет этого думаете, братцы?
— Рано еще вроде бы, — сказал Стуколкин. — Холодно еще…
Он поежился, представив себе этот холод, от которого нельзя будет отгородиться теплыми стенами барака.
— Не замерзнешь! На каждой станции — кипяток бесплатно! — усмехнулся Воронкин. — И в каждом буфете продают водку, были бы гроши. А гроши найти всегда можно. Скажи, Закир?
— Гроши будут, — поддакнул тот. — Об чем разговор!..
Шугин и Ганько промолчали.
Виктор Шугин, сопя от напряжения, пришивал к пиджаку пуговицу. Нитка путалась, иголка колола пальцы, а портной злился. Он мог и не слышать вопроса Кости Воронкина.
Ганько слышал.
Наступления поры, когда можно трогаться в дальнюю дорогу, он ждал еще более нетерпеливо, нежели Воронкин. Ждал, чтобы освободиться, развернуть крылья. Но лететь никуда не собирался.
В этом бараке, возле этих людей, Василия Ганько удерживало только то, что нельзя было сказать: «Идите к черту!» Как он может сказать такое, пусть даже молча уйти, отделиться от них без всякого повода? Любые слова, любые объяснения будут истолкованы как попытка спрятать за словами трусость, бегство, предательство. Его не поймут, его не смогут понять, если он объяснит — почему. Да и не сумеет он объяснить достойно босяка и мужчины, потому что завязывает не так, как Никола Стуколкин. Завязывает, чтобы стать как все, чтобы Дуся не стыдилась его, чтобы не бояться потерять Дусю. Разве им скажешь это? А соврать, сказать то же, что и Цыган, неловко, будет повторение чужих слов, ему не поверят.
Один раз он было набрался решимости. Ушел бы, не пряча глаз, с высоко поднятой головой. Но тогда все спутал Стуколкин — отыграл у Шебутного пальто. Рискуя своими деньгами, отыграл для товарища, для Василия Ганько. Босяк для босяка! У кого бы хватило после этого совести уйти, сказав своим уходом: вы не товарищи мне? Не было у него права уйти. Ведь даже Воронкин не сделал ничего не положенного босяку: выиграл, не отнял. Он, Ганько, сам виноват. Завелся, клюнул на подначку…
Нет, пусть уйдут они. А он останется. Скажет: есть дело, должен задержаться. Мало ли что у него за дело? Дело — значит дело, никто не спросит его какое. Не положено спрашивать!