Как-то под вечер Ксюша и Сергей, набродившись по полям, уселись у дороги. Ксюша стянула платок, раскинула на траве, Сергей высыпал из мешков собранные колоски. Склонившись голова к голове, они перебирали улов, раскладывали по кучкам, тихо беседовали:
— Дождей в налив маловато было, мелковато зерно…
Носились ласточки над землей. Где-то за полями, в оврагах вызванивали боталами коровы, тянущиеся поближе к дому. И трусил по дороге одинокий всадник. Мир кругом и усталый покой.
Неожиданно проголосили тормоза, с железной, оскорбляющей полевую тишину, истерикой. Ксюша и Сергей обернулись: вялая пыль медленно опадала на дорогу, на тусклую придорожную травку. Из председательского «газика» глядело сонно-распаренное, широкое лицо Лехи — кепчонка на глазах, взгляд из-под козырька жесткий. У Ксюши повисли руки, Сергей отвернулся с каменным лицом.
Оседала пыль, трусил не спеша всадник, смотрел молча Леха из кабинки.
— Ну, — наконец выдавил он, — крохоборничаете?
— Давай, Сережа, складываться, — глухо сказала Ксюша.
Сергей дернул скулой:
— Пусть пялится, не обращай внимания.
— Крысы полевые — по колоску таскаете. А ну, несите сюда все!
— Пошли, Сережа.
Сергей не отвечал, продолжал шевелить колосья.
— Хуже будет, коли вылезу!
На гнедой, лоснящейся от жары и сытости лошади подтрусил бригадир Черепнов — лицо опаленное, глаза запавшие, — приподнял картузик:
— Здравствуйте.
— Оне у тебя по полям шарят, а ты им здоровы отвешиваешь. Хорош бригадир.
— А тебе что? — Черепнов дернул поводья, подал на машину коня.
— А ничего. Забери давай, что собрали оне, я в правление свезу. Пусть полюбуются.
— С-час. С поклончиком прикажешь тебе подать, али как?
— Не кобенься, Андрюха. Как бы Евлампий Никитич хвост не накрутил. Лучше делай, что говорю.
— Приказываешь?
— Советую.
— Ну так я обожду твоих советов слушаться. Ты покуда не Евлампий Никитич, а всего-то баранка от его машины. Крути, баранка, себе дальше да пеньки огибай, а то налетишь — по частям собирать придется.
И Черепнов коленом въезжал в кабину.
— Ну, Андрюха, гляди!.. Слово не воробей… Зачешешься у меня! — голос из глубины кабинки, из-под колена.
— Не пугай! Не все-то тебя боятся.
Рассерженный рев мотора, рывок вперед, пыль…
Черепнов хмуровато проводил взглядом, развернул лошадь, еще раз приподнял картузик:
— Бывайте здоровы, — прежним уважительным баском.
Иван Иванович Слегов наблюдал конец этой истории. Как обычно в свой «бухгалтерский час» явился к Лыкову, но, оказывается, в этот святой час залезло другое дело. В кабинете стоял обиженно надутый и почтительный Леха, сидел перед Лыковым Черепнов, тоже обиженный, но сердито.
Евлампий Никитич слушал с каменными скулами, по всему видать — «сдерживал кипяточек», на вошедшего бухгалтера поглядел, как кот на нежданного пса.
Говорил Черепнов:
— Как хошь, Евлампий Никитич, но я в шею гнать их с полей не стану. Да и ты это не сделаешь, не скажешь же: «Сиди взаперти». Не арестанты они.
— А то, что по полям шарят, зерно воруют, — вставил Леха.
Черенков только отмахнулся:
— Сам не умен, так из других дураков не делай. Во-ру-ют! Кто поверит?
Евлампий Никитич, насупившись в сторону, сказал:
— Кончим. Вон Иван Иванович с делами меня ждет.
Черепнов встал, скупо кивнул на Леху:
— Гнал бы ты, Никитич, холуя от себя. Со стороны срамотно.
У Евлампия Никитича по скулам пополз гневливый лыковский багрянец, тускло побледнели глаза:
— Спасибо. Твоим умом буду жить. Марш!
Черепнов вышел, Леха почтительно переминался.
— Особого приглашения ждешь? Вон!.. Еще раз нарвешься, балда, — съем и косточки выплюну… Видишь, Иван, кругом дрязги. Хошь не хошь, а ковыряйся.
У друга Евлампия тоска в голосе, тоска в лице. И по всему видно, не дрязги его тревожат, кой-что похуже — Черепновы вдруг стали непослушны. Андрюшка Черепнов обязан Евлампию Никитичу — заметил его, выдвинул, жизнь устроил, как у Христа за пазухой, славу дал. Еще верный — сомненья нет. Еще предан и, поди, не собачьей Лехиной преданностью — считай, братской, временем проверенной, но вот перед строптивым Серегой-сосунком шапку ломает, хотя, конечно, наперед знает — ему, Евлампию Лыкову, это не очень-то приятно. Выходит, уже одной душой не живет. Неспроста, что-то заставило, что-то сильнее Евлампия Никитича. А что?.. Думай. Как тут не затосковать?..
И еще шли письма, на многих адрес внушительно короток: «Вохровский район, селекционеру колхоза „Власть труда“ С. Н. Лыкову». Писем больше, чем председателю Лыкову, — из областного сельхозинститута, из Москвы, из-под Саратова, даже из Прибалтики… Иногда прибывала и посылочка, обшитая мешковиной: «Селекционеру колхоза…»
Газета «Известия» напечатала статью одного доктора сельскохозяйственных наук. Он писал, что у знатного полевода Терентия Мальцева есть много последователей, перечислял имена колхозных полеводов, среди них — Сергея Лыкова.
Сразу же после этой статьи Евлампию Лыкову позвонили из областной газеты — нельзя ли дать подробный очерк о местном Терентии Мальцеве, вышлем специального корреспондента. Евлампий Никитич ответил: «Такого не знаю». И в сердцах положил трубку.
Не знать, не замечать… А все кругом помнят «чудо в Петраковской», помнят, почему это «чудо» усохло на корню.
И, конечно, теперь Серега не зря лазает по полям, получает посылочки: «Селекционеру колхоза». Наверняка внутри лыковского хозяйства собирается завести свое, чтоб новые разговорчики о «чуде»…
Евлампий Никитич при случае прямо наказал Терентию Шаблову:
— Под фокусы-мокусы моего племянника земли не отводить. Ясно? И рабочих рук ему не смей выделять. Узнаю про его шахеры-махеры за моей спиной — тебе плакать. Ясно ли?
Куда как ясно, Евлампий Никитич слов на ветер не бросает.
Терентий свято исполнил приказ — земли не дал. Сергей сам ее взял — ненужную, «валявшуюся». А сколько такой «валявшейся» земли было еще в Петраковской. Ходить за ней не надо — прямо за околицей во все стороны пустыри, потоптанные скотом, поросшие можжевельником кой-где.
И рабочих рук Терентий не выделил, даже присланных в бригаду трактористов честно остерег:
— Ребятки, не обещайте Сергей Николаичу… Я бы и сам ему всей душой… Евлампий Никитич того… Остерегитесь.
Трактористы покачали головами: «Ну-у, жмет юшку!», сочувственно поворчали в пользу Сергея, но к сведенью приняли — кто тот лихач, который поперек «отца колхоза» пойдет?
А лихач нашелся — Гришка Фролов.
После той драки на току, которую сам Евлампий Никитич победно развел, Лёху поднял, о Гришке забыл, Гришка сам напомнил о себе. Он не только был крепок на кулаки, но и зол на язык.
— Перековочка у нас в колхозе: девок в баб, мужиков в холуев.
Евлампий Никитич на такой мелкий лай не отзывался — себе дороже. Гришка ушел из гаража, стал трактористом, работал в самой выгодной бригаде, а доволен все равно не был.
— Как живешь, Гришка?
— Как тот полицай при немцах: материально ничего, только морально тяжело.
Он однажды заявился к Сергею:
— Тебе, может, дрова нужны — привезу, бутылочку разопьем.
Сергей и от дров и от водки отказался, но с этого момента сошлись.
Только этот Гришка и мог решиться — приехал на своем тракторе и на глазах у всей деревни стал пахать пустырь. Он пахал, а Сергей Лыков с бригадным пастухом Оськой Помиром обносил пахотный участок изгородью. Терентий Шаблов только помаргивал да гадал: попадет ему от Евлампия Никитича или пронесет нелегкая? Не ложиться же ему в борозду перед трактором. Да если и ляжет, Гришка на ручках ласково в сторонку отнесет. Что-то будет? Что-то будет?.. Пронеси, господи!
Сам Евлампий Никитич зажимал Серегу не для того, чтоб лишить его дела. Нет, приди, постучись к дяде: «Хочу снова стать колхозным опытником на законных основаниях». Да, пожалуйста, с милой душой, бывшая столярка ждет тебя, дурака строптивого, видным человеком сделаем, платить будем больше прежнего, дом поможем построить, брось партизанить, занимайся наукой под вывеской колхоза. Поклонись — зазорно. Ну, раз так, то чувствуй.
У Терентия пронесло, был вызван сам Гришка Фролов.
— Под суд захотел?
— За что?
— За незаконное использование техники. Кто тебе давал наряд?!
У Гришки Фролова руки в карманах, чуб на глазах и прямые рубленые плечищи широко раздвинуты.
— А я, Евлампий Никитич, инициативу проявил. Разве не полагается? Думал, что зря земле пустовать, вдруг да хлеб колхозу на ней вырастет.
И усмешечка, и глаз не отводит под председательским взглядом. «Вдруг да хлеб вырастет». А вырастет — без «вдруг», это-то Евлампий Никитич знал, знали все. Без «вдруг», то-то и оно.