Подходя к сторожке, мы еще издали увидели на тропинке деда Абдурахмана. Он уже, наверно, начинал волноваться и вышел нам навстречу. Увидев с нами хромавшего солдата, он очень удивился и, приставив козырьком руку ко лбу, внимательно всматривался в Серажутдина.
— Ваалейкум салам, — отвечая на приветствие солдата, сказал Абдурахман и подал Серажутдину большую темную руку.
— Дедушка, дядя Серажутдин нас от волков спас, там в ущелье. Они уже почти набросились на нас, а дядя выстрелил вот из этого своего ружья и убил их, — опередив меня, тараторила Хажа. Ух, и злился я на нее — мне самому не терпелось все рассказать дедушке, а она всегда вперед меня лезет. Я дернул ее за косу, и Хажа замолкла на полуслове.
— Там козел со скалы упал, а волки… — начал было я, но дедушке сейчас было не до моих рассказов: он пригласил хромого солдата в дом, подал ему подушку и, усадив у очага, подал всем нам дымившуюся уху.
— Да… вот ведь какие дела. Как же ты шел раненый? Отчего в госпиталь не лег?
— В город я торопился. Семья у меня там оставалась. Да не нашел там никого: в городе в это время голодно было, вот они и перебрались в аул. Сейчас вот туда направляюсь. Этой дорогой я не зря пошел: слово дал Юсупу — буду в его краях, родным от него привет передать.
— От сына моего, Юсупа, привет? — забеспокоился дед и ближе придвинулся к солдату. — Жив он?
— Я видел его живого.
— Аллах милостив! Как он там? Может, тоже ранен? — торопил солдата Абдурахман. — Шутка ли. До войны еще мы его со старухой на службу проводили, перед самой войной письмо получили, и все… не было больше ни слуху ни духу. Уж год как старуха моя извелась совеем. Где же ты видел‑то его?
— В окружении, дед.
— В окружении? Вон как… Сынок, сынок… Сердцем чувствовал — не погиб… Живой, где ж сейчас‑то он?
— Где сейчас, сказать затрудняюсь, дед. А встречался я с ним далеко отсюда, в Белорусских лесах. Там я до войны на границе служил. Немцы напали неожиданно, стали мы отступать. Я шел в паре с одним украинцем. Пробирались с ним лесом, болотами, набрели, наконец, на дом какого‑то лесничего. Устали, дальше идти‑то сил нет. Слышим, в доме голоса. И чтоб ты думал, дед, по–аварски ругаются. Я тут последние силы собрал, ворвался в дом. Вижу: сидят трое солдат и картошку едят. Руки вверх — кричат, чуть было не прикончили меня. А я им по–аварски: что, мол, черти, своих не узнаете? Тут твой Юсуп встал и меня обнимать. Сам обросший, грязный. Давно, видно, отступал. Ну, отдохнул я, сил поднабрался, говорю им: «Ну что ж, ребята, не пристало нам, аварцам, тут сложа руки сидеть. Пробиваться к своим надо». Собрал я за три дня целый взвод, меня командиром выбрали, и мы двинулись. Да только недалеко ушли. Напали на немецкую заставу, нас — только взвод, а их — наверно, целый полк. Ну и взяли они нас в плен. Привели в лагерь. Русских — отдельно от нас, мусульман, посадили. Потом нас одному хозяину–немцу передали. Работайте, сказали, пока ваш Дагестан от большевиков не освободят. Ничего не поделаешь, дед, стали мы работать. Сыты, обуты, и ладно. Да и от войны подальше, — Серажутдип украдкой взглянул на Абдурахмана. — Да ведь душе неймется. Как‑то говорю Юсупу: бежать надо. К своим пробиваться. А он меня уговаривает: сиди, мол, куда теперь бежать: у немцев — сила, скоро всю Россию захватят, а там и весь Дагестан. Зря, мол, только рисковать будем. Ну все‑таки я его уломал. Ночью выбрались мы из барака, убили караульного и побежали полем к лесу. Там отсиделись немного н — дальше. Добрались эдак до железной дороги. Тут нас заметили и с той и с другой стороны. С одной немцы стреляют, с другой свои — партизаны. Юсуп меня ругает на чем свет стоит: все, говорит, из‑за тебя, погибай теперь ни за что ни про что. Так, думаешь, говорит, нам партизаны и поверят, ежели живыми до них доберемся. Тут же к стенке и поставят. И зачем я только, дурак, тебя послушал? Добрались мы перебежками до леса, решили ждать ночи. Издали, с той стороны, где партизаны, слышим нас окликают то по–русски, то по–немецки: пароль спрашивают. Без пароля, мол, лучше не подходите. Мы что есть силы кричим: свои, мол, мы из плена бежим, а пароля не знаем. А нам в ответ: знаем мы таких. Давайте пароль или ни с места! Не имели, мол, права в плен сдаваться. Ну, Юсуп опять на меня напал: видишь, говорит, не поверят нам. А я ему— свое! Идем вперед, будь что будет. Расскажем им все, должны они понять. А он — ни в какую идти не хочет. Ну, говорю, смотри сам: я пойду и, коли жив останусь и доберусь до твоего аула, передам, что попросишь. Так мы и простились. Я побежал вперед, к пар–тизанам, а он на месте остался. Ползу, а сам думаю: наверно, сейчас меня сзадп Юсуп окликнет. Много так прополз, обернулся — пет его. Значит, думаю, остался все‑таки. Вокруг меня пули свистят: партизаны стрельбу открыли, вот тут меня в ногу и ранили. Схватили, привели в штаб. Долго расспрашивали, поверили. А как поправился немного, опять на фронт пошел. Да опять не повезло: в ту же ногу немцы ранили, пришлось в госпитале отлеживаться. А комполка меня к награде представил и револьвер вот подарил, — Серажутдии опять украдкой взглянул на дедушку. Абдурахман сидел мрачный, ссутулившийся и молчал.
— Ну, а Юсупа так и не видел? — наконец спросил он, поморщившись. Глаза его глубоко запали, он устало прикрыл их рукой и тяжело вздохнул.
— Юсупа больше не видел. А вот обещание, данное ему, сдержал: иначе б вы меня здесь не видели. — Серажутдии глубоко затянулся дымом папиросы, продолжая внимательно смотреть на деда. — Ничего, дед, Юсуп везучий: верю, жив останется.
— Спасибо, — сказал дед и, сгорбившись, вышел, словно этот солдат принес ему «черное» письмо об Юсупе. Зато мы с Хажей все еще приставали к солдату.
— А сколько вы фашистов убили? — приставала Хажа.
— Фашисты тоже люди, и неглупые, они всякому там голову свою не подставляют, — отвечал Серажутдии.
— Дедушка говорит, что фашисты хуже зверей, они детей и стариков даже убивают, — недовольно сказал я. — Их уничтожать надо всех.
— Ну, конечно. А ты вот в лесу сидишь и даже волков и тех уничтожать не можешь, — с усмешкой сказал Серажутдии, сплевывая папиросу.
— Вот только вырасту, тогда им покажу, — сжав кулаки, сказал я. — Они моего отца убили…
— Да ну? Вот как, — прищурившись, сказал Серажутдии. Он почти не слушал, что я говорю, а внимательно разглядывал висевшие на стене пандури и винтовку деда. — А много людей из вашего аула убито? — спросил он.
Я насчитал больше десяти.
— Наверно, в ауле и мужчип теперь нет? — сказал Серажутдии.
— Одни старики да Хаджи–Мухамед, и он на фронт собирается, — сказала Хажа.
— Кто это — Хаджи–Мухамед? — спросил солдат.
— Да чабан. Длинный такой. У него на руках пальцев нет, вот его на фронт и не берут, — торопливо ответила, перебивая меня, Хажа.
— Без пальцев, говоришь? — засмеялся почему‑то Серажутдин. — А до Килдиба отсюда далеко? — вдруг перестав смеяться, спросил он.
— Нет. Рядом, за рекой. Там тоже мужчин нет. Одни старики.
— Килдибские женщины как увидят чужих мужчин, так с крапивой нападают, — сказала Хажа. — А еще там сумасшедший Чупан живет, Смеется так: ха–ха–ха, громко, громко. И пляшет.
— Сумасшедший? — заинтересовался солдат.
— Ну да, конечно, — кивнула головой Хажа. — Говорят, он на фронт не хотел идти, все прятался, а потом с ума сошел.
— А–а… — неопределенно протянул Серажутдин.
Дедушка Абдурахман, тяжело ступая, поднялся на веранду за кисетом табака.
— На‑ка вот, дед, попробуй мой, — сказал солдат, протягивая свой кисет. — Крепкий. Ты уж, извини, дед, если я твой покой нарушил. Знал бы, не заходил.
— Да… не обрадовал ты меня. Трое у меня сыновей. Среднего убили, младший воюет как герой, а вот Юсуп — старший. Не ожидал я. Лучше б… — Он взглянул на Хажу и замолчал.
— А вы, дед, суровый… Сидя здесь, легко судить, а нам так нелегко доставалось, — недобро взглянув на деда, сказал солдат.
— На войне никогда легко не бывает… И я воевал. Две войны прошел. В империалистическую рядовым был, а как в аул вернулся — тут гражданская случилась. Измену и трусость мы не щадили. Враг — он есть враг.
— Небось и сам ты, дед, в те годы многих порубал? — прищурившись, спросил Серажутдин.
— Не считал. Некогда было.
— И тебя б, дед, не пощадили, если бы попался.
— Это уж конечно, — кивнул дедушка. — Со многими здешними богатеями были у меня в те годы счеты. Жил тут до революции один местный царек. Дарбшнем звали. Богатый был. Своя харчевня, дом что дворец, а уж земли… Хоть и богатый был, а жадный. Как и все богачи. Был у нас с отцом тогда единственный конь. И вот как‑то сорвись он с привязи да уйди за ворота. В самый раз на поле Дарбиша попал. Ну, потравил малость, густо там кукуруза росла. Работник Дарбиша коня поймал и запер у хозяина на конюшне. Я узнал, прихожу к Дарбишу, прошу отдать единственного коня, а за потраву осенью расплатиться. Да куда там. Дарбиш меня со двора палкой погнал. «Откуда, мол, у вас, босяков, деньги возьмутся. Вас самих надо в телегу запрячь». А коня не отдал. Что делать? Залез я ночью к нему в конюшню, нашел своего коня. А он избит так, едва двигается. Повел мутными от боли глазами, узнал меня и жалобно так заржал. У меня аж сердце закипело. Можно ли так животное мучить. Веду его к воротам, да тут дарбишевские работники на меня накинулись. Человек шесть. От злобы такая во мне сила взялась, разбросал их в две минуты как котят. А тут на крики их сам Дарбиш с сыном из дома выскочили. Сунул работнику здоровый мешок из‑под кукурузы, тот его на меня и набросил. Остальные мерзавцы тут же навалились, связали. А Дарбиш еще сынка своего паршивенького такого науськивает: ну‑ка, сынок, дай ему хворостиной как следует, так его, голодранца. Как волк волчонка учит. Ну, думаю, негодяй, жив останусь, лучше мне не попадайся. А ведь попался…