— Кто? — вздрогнув, вдруг спросил Серажутдин.
— А Дарбиш тот. Уж во время гражданской. Я тогда в партизаны ушел, за свою правду воевать. Немного нас еще тогда было вначале, но зато народ отчаянный. Вот как‑то стою в карауле, вдруг вижу обоз: присмотрелся — точно Дарбиш на своем коне с серебряной уздечкой. Рядом с ним сын на кобыле. А сзади — работнички баранов гонят. Видно, на базар. Выхожу им навстречу. Дарбиш узнал меня сразу и — за пистолет. А рука аж дрожит. «Ну, — говорю, — хозяин, не пора ли нам счеты свести?» — Дарбиш выстрелил, да промахнулся. А я и кинжала вынимать не стал, больно чести много было для него. Для такого и палка хороша. Свалил его с коня одним ударом. Пополз он по земле, прощения просит. А сын его, помню, Назиром звали, плачет, словно баба какая. Жалко мне его стало. «Ладно, говорю, ступайте, я лежачих не бью».
— Душно у вас что‑то, — сказал Серажутдин, расстегнув пуговицы гимнастерки, и вышел.
Дед снял со стены пандури и, присев на ступеньки веранды, тихо тронул струны. Раздался глухой жалобный звук, словно кто‑то царапнул кору дерева. Дед играл свою самую грустную песню, и беркут, появившись вдруг невесть откуда, сидел на своем обычном месте и, грустно опустив голову, одним глазом внимательно смотрел на деда. Даже резвый туренок Хажи вдруг замер в углу сарая и мелко дрожал, печально глядя на нас. Может, вспомнил он дни, когда был вместе со своей матерью в стаде диких туров. А мы с Хажей тихо сидели, слушая грустную песню и боясь пошевелитьсящтобы не нарушить думы деда Абдурахмана.
9
К вечеру пошел мелкий дождь. В лесу рано смеркалось. Абдурахман, взяв кувшины, отправился к источнику: гостя полагалось угостить студеной водой. Вернулся он вместе с бабушкой Салтанат. Бабушка направлялась к нам в сторожку и встретила деда на тропинке. Оказывается, она уже знала, что у нас гостит солдат.
— Откуда же ты узнала, что у меня гость? — спрашивал ее удивленный Абдурахман.
— А вот и узнала, — подбоченясь, говорила бабушка. — Земля‑то слухом полнится. Хаджи–Мухамед мне рассказал.
— Вот ведь какой, — покачал головой Абдурахман. — Просил его никому не говорить.
— И мне?
— И тебе.
Накануне вечером Хаджи–Мухамед заходил к нам проститься с Абдурахманом: он уезжал на фронт. Дедушка уговаривал его не торопиться: чабаны тоже сейчас очень нужны, но Хаджи не хотел ничего слушать. Он твердо решил ехать. «Я, дедушка Абдурахман, очень уважаю вас и всегда слушался, а вот на этот раз не могу. Не пустят на фронт, сам доберусь», — горячо говорил Хаджи–Мухамед. Он с завистью смотрел на пистолет Серажутдина, на котором красовалась серебряная надпись.
— Что, солдат? Ведь, правда, доберусь? — приставал оп к Серажутдину.
— Доберешься, — равнодушно ответил тот, затягиваясь дымом.
От Хаджи–Мухамеда Салтанат и узнала о солдате.
Теперь, усевшись рядом с Серажутдином, бабушка донимала его расспросами: «Где ты его оставил? От меня, солдатик, ничего не скрывай. Мать все знать хочет». Но Серажутдину, видно, не хотелось больше рассказывать. Бабушке так и не удалось узнать от него больше того, что она узнала от Хаджи–Мухамеда. А самого главного не знал и тот: что Юсуп остался в плену, не захотел уйти к партизанам.
Я видел, как переживает дедушка Абдурахман. Он как‑то сразу ссутулился, лицо у него потемнело, глаза глубоко запали.
— Что с тобой, Абдурахман? — допытывалась бабушка. — Чувствую, что‑то скрываешь от меня, или заболел?
— С чего ты взяла?
— И воду вон все пьешь, словно горит у тебя что внутри. И куришь часто.
— Говорю тебе— из‑за детей волновался. Понесла их нелегкая к ущелью, нет чтоб той же дорогой возвращаться, какой я велел. Хорошо, вот он подоспел, — дедушка кивнул в сторону Серажутдина. — Следующий раз — смотрите у меня, — кричал на нас дедушка. Но я‑то знал, не о том он сейчас тревожится.
Прискакала и моя сестра. Увидев с порога сидевшего к ней спиной солдата, она сначала чуть было не вскрикнула от радости — наверно, подумала, что это Хасбулат вернулся, но, разглядев чужого, смутилась, робко подошла и подала руку: «С приездом!» И села в сторонке. Хажа подбежала к ней, обняла.
— Ой, Маседо, нас чуть волки не убили, — торопливо начала она.
— Недаром на душе у меня было неспокойно, как они ушли, — взволнованно говорила Маседо бабушке. — Словно сердце что недоброе чувствовало, места себе не находила. Не выдержала, отпросилась у удамана и — сюда. Как же вы так, а? — говорила она, прижимая к себе Хажу. Я хоть и очень любил сестру, но такие телячьи нежности презирал. Как и подобает настоящему мужчине, молча слушал, о чем говорят женщины.
Серажутдин то и дело взглядывал на Маседо, и по его толстым губам скользила едва заметная улыбка. Он щурил хитроватые зеленые глаза, пуская к потолку кольца сизого дыма.
— Я сначала подумал — какой‑то джигит приехал, а вы, оказывается, девушка, — сказал он, обращаясь к Маседо.
— Да, вот и девушкам теперь пришлось мужскую одежду носить да чабанить, чего только война не делает, — вмешалась бабушка.
— И то верно. А быстро немцы к нашим горам подошли, — сказал Серажутдин, затягиваясь папиросой.
— Быстрый дождь, быстро и перестает, — заявил дедушка, недовольно взглянув на Серажутдина. — Сюда, к горам, мы немцев не пустим.
— Слышала я — близко уж они, — сокрушенно вздохнула Салтанат. — Говорят, Гитлер для Дагестана уж имама назначил и мюридов.
— Помолчи, Салтанат, — дедушка уж совсем рассердился;— Где ты только такие хабары собираешь, хотел бы я знать. Видели мы этих имамов и мюридов. В двадцатых годах прочили нам найти одного такого имама. Да только поймали его наши в Чечне и убили как собаку.
— Уж и сказать ничего нельзя, — обиделась бабушка. — Не сама придумала, в газетах, говорят, напечатано.
— Напечатано… — буркнул дедушка. — Газету умеючи читать надо. И я читал. Да только совсем не то там сказано. А то, что, мол, фашисты хотят заманить мусульман райскими обещаниями, сулят им всякие блага, независимость и имама. Да только, мол, нельзя верить этим лисьим хабарам. Конечно, что говорить — и у нас в горах найдутся такие, кто бы хотел старые времена вернуть. Недобитое кулачье и наибские сынки. Они‑то ждут не дождутся, когда колхозов не будет и фашисты расправятся с коммунистами. Да только таких раз–два и обчелся. О них и говорить нечего. А народ наш крепко за Советскую власть стоит.
— Эх, дед. Народ‑то — он тоже разный, как деревья в густом лесу, — медленно сказал Серажутдин.
— Конечно, разный. Рядом с большим дубом, глядишь, и кривая сосна растет, — недовольно сказал дед и направился к выходу.
— Вот и я тоже говорю, — вмешалась было бабушка Салтанат, но дед строго взглянул на нее. — Не болтай, старуха, всякую ерунду.
— Вай! Опять я виновата. И молчу виновата, и говорю — виновата, — вздохнула вслед ему бабушка. — Ой, Маседо, чует сердце — о чем‑то тревожится старый. Да только мне сказать не хочет. Вот и серчает. А все, наверно, из‑за вас, пострелов, — погрозила она мне пальцем. — Ишь, вздумали — козла смотреть.
— Ну, мне пора, — сказала, надевая папаху, Маседо.
— Куда же ты в такую темень, дочка! — остановила было ее бабушка.
— Нельзя, тетя Салтанат. Сейчас там каждый чабан на счету. В такую ночь волки не спят. Ну, до свиданья, — и она ловко вскочила в седло.
— Подождите. Я вас провожу, — крикнул, вставая Серажутдин.
— Спасибо, я сама доеду. А к нам в горы приходите, милости просим. Расскажете, как там на фронте. Удаман Али будет доволен. — Маседо ехала не торопясь, и Серажутдин, прихрамывая, шел рядом, взяв коня под уздцы.
— Что это солдат‑то? Никак, за пашей Маседо ухаживает? А ты сидишь, старик, — недовольно сказала вслед им бабушка. — О чем они там говорят?
— Помолчи, старая, — отрезал дед Абдурахман. — Не такая наша Маседо, чтоб Хасбулата на такого вот променять. Постыдись, чего придумала: Маседо подозревать.
— Да и не подозреваю я… Сказать ничего нельзя. Думаю, может, об Юсупе он что ей расскажет. Что от нас скрывал.
— Ничего он больше не расскажет. Что знал, то уж сказал…
— Ну и девушка, — возвращаясь, говорил Серажутдин, щуря зеленоватые глаза. — Прямо джигит. Одна в такую ночь поскакала. Имя какое странное у нее — Маседо.
— Сына моего невеста, — поджав губы, сообщила бабушка, ставя на стол дымящийся хинкал, — У меня все невестки хорошие.
— Маседо наша — молодец, — сказал, усаживаясь за стол, дедушка. — А Маседо — значит золотая.
— А почему, дедушка, ее так назвали? — вдруг заинтересовалась Хажа.
— Э, внученька, это целая история.
— Дедушка, расскажи, — приставали мы с Хажей. — Какая история?
Серажутдин, зевая, отсел к окну, а мы с Хажей примостились около дедушки.
— Ну так и быть, расскажу, — сказал он. — Да только после этого — сразу спать. Договорились? — Он устало прикрыл глаза ладонью, словно вспоминая. — В двадцатые годы партизанили мы в горах, за новую власть воевали. Были мы в одном отряде с Исламом, отцом Маседо. Твоим отцом, — дедушка прижал меня к себе. — Ислам тогда еще почти совсем мальчонкой был. Вот однажды днем прискакал к нам в отряд верховой. В бурке, в папахе, на поясе кинжал. Смотрим, никак не поймем — неужто Салим? Разведчик наш. Как же так? Ведь погиб он, сами хоронили. А может, думаем, брат его? Уж очень похож. Да нет, говорят, у него брата. Двое их у матери было: он, Салим, да сестра, годом его младше. Кто такой, спрашиваем? А он — ведите меня к командиру. Что ж, привели к командиру. А похожий на Салима — вдруг папаху долой. Тут мы и ахнули: косы из‑под нее упали, да по плечам и рассыпались. Вон оно что: джигит‑то— девушка. Командир нахмурился: «Мы женщин в отряд не берем». А она на своем стоит: «Возьмите, я должна отомстить за брата. Лучше мне в отряде воевать, чем одной. А домой, не отомстив, я не вернусь». Командир головой качает: «Милая девушка, не женское это дело — воевать. Дни у нас сейчас горячие: некогда сабли в ножны ставить, некогда винтовки охладить. Куда тебе в такое пекло. Вижу: и па коне хорошо сидишь, и оружие держать умеешь, да только все равно — не место тебе среди мужчин-». Тогда девушка взглянула в небо, увидела высоко парящего ястреба и выстрелила. Да так точно: ястреб прямо к ногам командира упал. «А теперь, говорит, пусть кто‑нибудь из твоих джигитов выходит со мной на саблях драться».