В задке санок, прикрывшись варежкой, сидела Машка. Кадушкин узнал ее по широкой сутулой спине под косяком знакомого золотистого полушалка. «Вот как это все вытерпеть? — спросил себя Федот Федотыч и тут же вспомнил Ржанова: — Вот и не вытерпел… Ежели нету ее дома, запру ворота и не пущу», — это он подумал о Машке, которая после свидания с Титушком вернулась в дом Федота Федотыча да вот вечерами стала похаживать в народный дом на спектакли, спевки и собрания.
— Машка ты Машка, постель после мужа не остыла, а ты в гулянку, — укорил ее на днях Федот Федотыч я припугнул: — Отпишу Титушку все как есть. Так и знай.
Машка промолчала, но вечером опять ушла. Гуляла и сегодня. Любава и Дуняша ездили за сеном, вернулись уж вечером, перемерзли и сумерничали, греясь на печке.
— Что без огня? — спросил Федот Федотыч, входя в кухню. — Жив ли кто дома-то?
— Мы тут, а Харитон пошел к Зимогорам.
— Пора, поди, и на стол собирать.
Женщины неохотно завозились на печи, стали спускаться. Засветили лампу. Федот Федотыч угрюмо сидел у стола, не раздеваясь и даже не сняв шапки. Принесенный им на валенках снег подтаял на крашеных половицах.
— Что опять, тятенька? — встрепенулась Любава, увидев лицо отца при свете разогревшейся лампы. Хотела сказать, что кто-то на гарях распочал их большой зарод, но не стала говорить — и так что-то неладно у отца.
Дуняша загремела на кухне самоварной трубой.
— Я вроде Машку видел. Снуют на чужой лошадке.
— Да ведь праздник ноне, тятенька. С огнями будут ходить. С песнями. Съезд в Москве открылся, — сказала Любава.
— Да она-то припека с какого бока? Ах, депутат. А я и забыл вовсе. Что ж они?
— У ней много не узнаешь.
— А я вот запру ворота и собак спущу. Мне полуночников в дом не надо.
К чаю пришел Харитон. Долго раздевался, а, сев к столу, ел невнимательно, и было видно, чем-то обеспокоен, угнетен.
— В колхоз записывают, батя, — сказал наконец, не вытерпев молчаливых отцовских взглядов.
— И что тут нового? Может, и ты заподумывал?
— А вот с последнего приезда Семена Григорьевича.
— Он небось советовал?
— Советовал.
— Советовал, так что же мешкать.
— Вот и Зимогоры зовут. Вступлю, батя. Мы с Дуней работать не лентяи, чего ж нам. Власа Зимогора председателем…
— А свое хозяйство?
— Посмотрим. Через колхоз, может, и свое сохраним. Гляди, что получилось у Ржановых. Развеяло. Как навильник сена на ветру. Пойди собери.
— Имай ветра в поле, — вздохнул Федот Федотыч и больше ни слова не сказал.
На этом и кончился вечерний разговор. Разошлись по местам.
Всегда перед сном Харитон, устроившись в кровати, с нетерпением ждал, когда разденется Дуняша и, легкая, с холодными рассыпанными волосами, присядет на край постели. Тут уж он не даст ей ни собрать волосы, ни поправить подушку — схватит обнимом и утянет под одеяло. А ей нравилось потомить его и, уж погасив свет в спаленке, все еще находила себе дело, мягко ступая по теплым половицам. Он искал ее руками в потемках, и если вылавливал, то не отпускал больше. Тогда оба с потаенным смехом начинали бороться, и Дуняша, непременно что-то недоделав и немного сердясь, покорялась и обжигала его своими холодными коленями. Тяжелые, измученные в работе руки ее нуждались в покое, и Дуняша ласково прятала их на груди Харитона, вся замирала, ничего больше не желая на белом свете.
Нынче Харитон лег позднее Дуняши, все вышагивал по спаленке, не гасил ночник и думал, сбитый с толку поведением отца. Было похоже, что Федот Федотыч и сам понял, что без колхоза в селе не будет жизни, и потому не стал отговаривать сына. Харитон же, не добившись от отца твердого слова, боялся рассердить его и испортить дело.
Харитон и Дуняша долго лежали молча, зная, что оба не спят и томятся одними мыслями.
— Что ж теперь-то, Харитоша, — сказала наконец Дуняша, — право, зря это мы совсем. Давай с тобой запишемся, а тятенька — он как знает. Да его по годам и обижать не станут. Не станут же.
— Землицы, Дуня, не дадут — вот и вся обида.
— И то. И то.
— Батя ни в жизнь не согласится с нами, чего тут судачить попусту. А сделаем по-своему — потом смирится. Я его знаю, как себя. Он уж смирился да теперь не за себя — за нас боится. Заявление подали? Подали. Вот и мантуль вековечно: ни земли у нас, ни хозяйства, — в сторонку не отскочишь.
— Да разве обойдется Советская власть так с человеком, что ты, Харитоша.
— Власть тут, Дуняша, ни при чем. Власть, она для всех правильная, одинаковая. Да мы-то с тобой поступим в одну артель вместе с голытьбой.
— Да нет, Харитоша, власть наша трудящая…
— Опять ты за власть. Власть сама собой, а лентяя нетто переделаешь.
— Харитошенька, миленький, а мне сдается, ты сам побаиваешься.
— И сам побаиваюсь, Дуня. Тянет на новое житье, а побаиваюсь, верно. Разно говорят об артелях. Видишь, партизан Влас Зимогор — сильный мужик, он без оглядки идет, хотя мог бы жить и своим хозяйством. А большинство мужиков, и тощее его по зажитку, не торопятся. Вот и подумаешь. Как тут не думать.
И с Дуняшей разговор кончился ничем. А утром, управив скотину и заметав под крышу сарая накануне привезенное сено, Харитон побрился, заставил Дуняшу подобрать ему на шее волосы и ушел в сельский Совет.
В Совете было безлюдье, пахло вымытыми полами. Низкое, позднее солнце сквозным лучом высветлило на стеклах морозную роспись. В своем кабинете одиноко сидела Валентина Строкова, прямая и узкоплечая, с завиточками волос на висках. Под потолком ходил махорочный дым, видимо, секретарша курила самокрутку и, заслышав шаги в коридоре, раздавила ее в жестяной банке на подоконнике, из которой змеилась еще сизая струйка.
— Там он сегодня, в артельной конторе, — сказала она о председателе и вдруг улыбнулась обнаженными глазами: — Как, Харитон Федотыч, поживаешь со своей молоденькой женушкой?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Теленочек ты, Харитоша, — и она хохотом проводила его.
На ржановских воротах висела охряная створка от дверей, закрывавших в доме умывальник. На ней было аккуратно выведено белилами: «Артель Красный пахарь». К углу дома был прибит красный флаг, сделанный, вероятно, из подушечной наволочки. В избе не были еще убраны лавки, и стол стоял там же, в переднем углу, низенький, домашний, под клеенкой. Над ним висел портрет Сталина.
Пол был затаскан снегом и сеном, в углу, где был умывальник, стояла новая метла с березовым черенком.
Яков Назарыч в кожанке сидел за тесным столом и что-то суммировал на счетах. По избе из угла в угол расхаживал Егор Бедулев, припадая на левую ногу и постукивая палочкой в пол. На скамейке, у печи, положив в изголовье моток вожжей, спал дед Филин с трубкой в зубах. Горькая батраческая жизнь сплела на большом лице старика густую мережку из морщин, которые ослабели во сне и страдальчески запали. На здравствуйте Харитона отозвались вяло, загадочно переглянувшись. Егор был бледен и деловит, дымная бородка его совсем сквозила.
Харитон сел на лавку и стал разглядывать портрет Сталина, пережидая, когда Умнов кончит брякать расхлябанными костяшками, а Умнов хмурил лоб, облизывал время от времени подрез усов. Потом вдруг ребром легкой ладони сбросил все расчеты и объявил:
— Все сходится.
— Непростая штука, — возразил Бедулев. — А я всячески кидал.
— Ты ко мне небось, Харитон Федотыч?
— Заявление писать собираюсь. В артель мы решили с Дуней. Значит, пришел посоветоваться. Обскажи, что да как, Яков Назарыч.
Бедулев перестал ходить, сел рядом с Умновым и, приподняв бородку, с веселым выжиданием уставился на Кадушкина. Умнов молчал, без нужды перебирал мятые бумажки. Потом придавил их счетами. У него возникло много вопросов, и он не знал, с чего начать разговор.
— Так. В артель, значится? Хм. Пиши — разберем. Только не забудь указать, какую живность, какую справу… машины какие берешь в свое новое житье. Или не решил еще, с чем придешь?
— Тягло, машины, вентарь, — подсказал Егор Бедулев.
— Мне решать что, Яков Назарыч. Мне решать в этом вопросе сам знаешь, как и тебе: я весь совсем. Дуню за бока и готов.
— Вон как, — воскликнул Умнов, а Бедулев присвистнул:
— Голымя, который?
— Как вы, так и я.
— Нет, Харитон Федотыч, так дело не выгорит. Не пойдет так дело. Какие имущие, те делают паевой взнос живым и неживым. А в вашем хозяйстве шесть лошадей. — Умнов бросил на счетах костяшки. — Семь голов крупного скота. Восемнадцать овец…
— Успели уж как-то подсчитать.
— Лошадь или корова опять, — не целковый, в кармане не утаишь.
— Мы тебе можем сказать, сколько у вас хлеба насыпано, — известил Егор.
— Да ведь в хозяйстве, Яков Назарыч, всего много, только не мое, отцовское.