— Боюсь я его, как огня,— проговорила Лукерья.— Кабы он что-нибудь с тобой не сделал... Любит он тебя. Тоскует, а ты его до себя не допускаешь.
— Хороша любовь, хороша тоска,— хмуро сказала дочь.
Шли дни. Ольга крепче и крепче врастала в новую среду. Как-то незаметно прошли еще три года, давшие ей много нового: она начала самостоятельно работать на токарном станке. В цехе появилось еще несколько женщин. Тут и там можно было видеть женские косынки. У фрезерного станка работала Соня Перевалова, смуглолицая, безобидная, полная сил девушка. Неподалеку, у строгального станка работала Арина Ивановна Шурышкина. Это была высокая сухопарая женщина, с желтым строгим лицом. Она носила на голове черную косынку, которую спускала чуть не до бровей. Никто не знал, сколько ей лет, да она ни с кем и не разговаривала о жизни. Она внушала к себе неприязнь. И Ольга ее не любила. Где бы Шурышкина ни появлялась, всюду приносила она с собой настороженность и скуку. Примолкал веселый говор, угасал смех. Эта сухая женщина была одинока всюду: и на работе, и на улице, и на собраниях.
Больше всех Ольга любила в цехе Шурку Кудрявцеву. Это была маленькая, подвижная, как ртуть, девушка. Лицо у ней было круглое, румяное, нос маленький, немного вздернутый, глаза узенькие, веселые. Темнозолотистые, пышные волосы непослушно выбивались из-под красной косынки. Молодых рабочих она называла: Петь-ша, Ваньша. А те, в свою очередь, звали ее Шурша. Кудрявцева работала на маленьком станке, неподалеку от Ольги. Звонкий, разливчатый смех и бойкий говорок Шурки далеко были слышны в цехе. Ольге нравился ее простой, бесхитростный характер, хотя она частенько бывала безалаберна, и многое у нее выходило шиворот-навыворот.
Смешные странности подруги веселили Ольгу, но не надолго. Не раз приходили к ней минуты грустного размышления о себе. Пусть она теперь самостоятельна, свободна и независима, она работает, ее мечта сбылась — получить любимый труд, встать к станку. Она может учиться, если захочет. Ложась спать, она теперь не думает, что завтра ее ожидают лишения, безработица. Она — сильная, здоровая и, казалось бы, ей больше нечего желать, но временами она испытывала беспричинную тоску и одиночество. Увидит женщину, идущую рука об руку с мужем или с ребенком на руках, счастливых, веселых, и ей не хочется идти домой. Там тихо. Одна мать, с которой уже все переговорено. Да и все равно она не поймет ее. Афони, с которой она делилась думами, уже не было в городе. Она окончила курсы клубных работников и уехала в район. Поговорить с Шуркой? Ольга пробовала. Та частенько заводила разговор о любви. Шурка могла без конца говорить о Мише Широкове, секретаре комсомольской ячейки — молодом токаре, скромном, вдумчивом человеке, о Косте Берсеневе, фрезеровщике — удалом и добродушном парне, страстном футболисте. Ольга чувствовала, что Шурка только начинает любить и еще мало знает жизнь. А она, Ольга, уже испытала много и подчас ей казалось, что жизнь у нее прошла, что любовь больше не придет — так и не найдет она человека, которого бы могла полюбить. Думалось, что в жизни осталась одна работа, а остальное — личное — растеряно.
Однажды мать сказала ей:
— Ну-ка, Ольга, посмотри, вот тут газета пришла. Картинка в ней. Смотрю и не могу припомнить. Знакомый будто человек, видала где-то, а прочитать не умею.
Ольга развернула газету и с удивлением и радостью воскликнула.
— Да ведь это Павел Лукоянович, мама!
— Что ты?..
— Ты посмотри.
— И верно он. Как же я его не узнала?.. Да, родной мой!.. Значит, жив и здоров. А я грешным делом так и подумала, что нет его в живых. Ты вырежь, Ольга, этот портретик, да па стенку, я смотреть буду.
Ольга с волнением всматривалась в знакомое лицо. Каждая черта его, каждая морщинка, взгляд открытых глаз были настолько знакомы, дороги и близки, что Ольге вдруг захотелось прильнуть лицом к газете. Газета легонько качнулась в руках, и Павел Лукоянович точно вдруг улыбнулся приветливо, как он улыбался всегда.
Ольга решила написать Добрушину. Правда, адрес его был недостаточно полный. В газете указывался город и райком, где он работал в качестве первого секретаря. Мать уже улеглась в постель, а Ольга присела к столу, взяла бумагу и задумалась. Быстро пронеслось в памяти все, что она пережила в последние годы. Много было горького и радостного. Хотелось обо всем написать подробней. Чувство, тлевшее до сих пор несмелой искоркой, сейчас вдруг вспыхнуло и обожгло ее сердце, вызвав глухую тоску. Она придвинула листок и торопливо написала:
«Дорогой мой Павел Лукоянович!»
Задумалась и зачеркнула слово «мой». Она знала, что Добрушин был женат.
«Дорогой Павел Лукоянович, здравствуйте! — начала она снова.— Сегодня узнала по газете, что вы...»
Она зачеркнула «вы», вспомнив, как он отучал ее от этого обращения.
Дальше пошло быстрее. Она подробно рассказала о своей жизни, о том, что разошлась с мужем, что умер Стафей Ермилыч. Написала несколько слов и о Степаниде.
«Тетя Степанида жива и здорова,— писала она,— работает на животноводческой ферме. Все такая же смешная. Так же гоняет на лошадях, подсвистывает, только свистеть все еще не научилась, как следует...»
Ольга улыбнулась. Письмо казалось простым и веселым.
«Главное,— продолжала Ольга,— я теперь имею в жизни то, что хотела. Я работаю на заводе токарем. Работаю уже самостоятельно. Каждое утро встаю с первым гудком и как-то легко это делается. И на самом деле, каждый день приносит мне что-нибудь новое. Вот вчера точила и делала резьбу — винт. Резьба ленточная и замысловатая, трехзаходная. Сама теперь подсчитываю, какие требуется поставить шестерни. Я ведь, Павел Лукоянович, все время учусь, читаю. И светлей стало в голове. Хочется знать все больше и больше. Хочется наверстать упущенное. Ведь я прежде не любила книжек, а теперь не могу себе представить, как можно жить без книжек. Хорошо работается. Каждой сделанной штукой любуюсь и радуюсь — ведь это я сделала. Не знаю, как выразиться. Я чувствую, что и я тоже нужный Человек и на все имею право наравне со всеми. Радостно бывает, когда подумаешь, что все вокруг наше, и жизнь теперь наша, и работа наша для нас. Ты уж прости меня, Павел Лукоянович, что я не умею красиво выражать о чем думаю. Вот люблю разбираться в чертежах. Наверно, помнишь, я тебе рассказывала про Гришу Гальцова — про токаря одного. Вот он все чертежи называл ребусами, и я их называю ребусами и люблю их разгадывать. Однако я расписалась, а все это потому, что я пишу к тебе, Павел Лукоянович. С тех пор, как ты уехал от нас, я не переставала думать о тебе...»
Ольга хотела зачеркнуть последние слова, но подумала и оставила. Склонившись над бумагой, она продолжала:
«Павел Лукоянович, я все-таки думаю, что мы время от времени будем сообщаться. Хотя ты и не писал мне, но, может быть, и напишешь. Ну, если не захочешь, тогда бог с тобой. Не буду надоедать. А может быть, еще и свидимся. А хорошо бы посмотреть на тебя. Привет от мамы. Как она обрадовалась, когда увидела твой портрет в газете. Будь здоров.
Известная тебе Ольга Ермолаева».
Ольга прочитала письмо. Хотелось не так закончить письмо. Написать бы «целую крепко, крепко», но она решительно свернула листок и вложила в конверт.
Ольга работала на маленьком станке. Работа была несложная, но мелкая и кропотливая, требовавшая непрестанного наблюдения за движением резца. Совсем по-другому велась работа на больших стайках, сгруппированных в углу цеха. Здесь была особая жизнь, и люди будто особые.
Токарь Белов, широкий плотный человек с лопатистой светлорусой бородой, с бельмом на правом глазу, стоял у своего огромного патронного станка, облокотившись на колонку суппорта, и дремал. К тяжелому патрону его станка было привинчено тысячепудовое колесо — маховик; оно медленно-медленно вращалось, резец в суппорте уныло пел какую-то монотонную песенку, иногда верещал, как прижатый котенок, но Белов был невозмутим; он равнодушно смотрел на резец, а иногда обводил ленивым взглядом цех, переступая с ноги на ногу. И, подложив руки под грудь, погружался в полудремотное состояние.
Порой ему надоедало так стоять: без движения и дремать, он осторожно спускался с нижней площадки суппорта и, не торопясь, шел в угол к своему соседу Судину. Тому тоже нечего было делать. Судин работал на станке, на котором оттачивал огромные групповые валы для прокатных станов. Только он не стоял у своего станка, а сидел на чурбаке, и, чтобы мягче было сидеть, сделал себе из старого холщевого мешка матрасик. Сидел и так же сонно, как Белов, смотрел, как вал медленно вращается, роняя серые крупинки стружек в железный ящик.
Белов подсаживался к Судину, вынимал кисет, неторопливо развертывал его на коленке, подавал бумажку Судину. Они завертывали козьи ножки, курили и о чем-то принимались беседовать. Мимо них проходил мастер Сафронов, высокий костлявый человек, с слегка изрытым оспой смуглым лицом, с маленькой черной бородкой. Он бросал безразличный взгляд на мирно сидящих токарей и уходил в глубь цеха.