Кошкин закрыл глаза. Он слушал. Слушал себя, тишину яранги, ветер на улице. Кошкин знал, что он в ответе перед собой не только за судьбу Маши, ее ребенка, за судьбу Лильи, но он в ответе и за молодого усатого доктора, которому пока все еще впервые.
Кошкину стало легко.
— Пора спать, — тронул он за плечо Кузнецова.
Утром долго возились с вездеходом, и Кергенто пригласил Кошкина в стадо. Олени паслись недалеко, километрах в десяти. Надо было убить одного на дорогу, путь длинен.
Кергенто тянул за собой легкую беговую нарту, Кошкин шел скоро, и они беседовали как старые друзья.
Солнце грело сильно, по-весеннему. Старик и Кошкин старались идти по каждой проталине. Только человек, который всю зиму ходил пешком по снегу, может понять, какое это сладостное чувство идти по новой земле, земле этого года рождения. Когда они входили на проталину, то старались идти медленно, ноги пели, и воздух был какой-то сладкий, и видно было, как умирал снег, дурманяще пах мох и в воздухе висел непонятный звон. Может, это солнце разбивало свои лучи о камни проталин.
Олени паслись внизу. Спускаться не хотелось.
Кошкин лег на проталину, старик сел на нарту, и они закурили. Разговор шел лениво, как бы нехотя. Кошкин считал, что говорить не о чем, дело решено, старик же думал другое…
Кошкин вертел в руках чашеобразный кусок базальта, покрытый черным лишайником, и думал, что неплохо бы приспособить этот камень под пепельницу или подарить кому-нибудь — подарок оригинальный, такого ни у кого нет.
А Кергенто тревожно всматривался в лицо Кошкина, ему казалось, что веснушек на его лице стало больше. Наверное, это от солнца, от весны, думал старик. И еще ему лезли в голову странные мысли о том, что вот у него, Кергенто, таких веснушек не было, даже в молодости. И злость медленно заливала стариковское сердце.
— Нет, — твердо сказал Кошкин. — Одни мы не уедем.
— Надо ехать, — бубнил старик.
— Если ты любишь Машу и свою внучку, они поедут с нами. Им же никто не сделает плохо, ты же знаешь.
— Уезжайте, — сказал старик. — Не надо трогать Машу. Мы сами.
И они снова надолго замолчали.
Кошкин приподнялся.
— А помнишь, Кергенто, семь лет назад у тебя умер сын?
— Ыхх… — выдохнул Кергенто.
— Он родился, и вы не хотели везти его в больницу к нашему доктору. Это все шаман, твой отец. Лильи не простит тебе, если что-нибудь случится с его ребенком.
— Ыхх… — задохнулся Кергенто.
— Он был совсем маленький… и это ты его убил, Кергенто, и твой отец.
— Ыххх…
Старик вскочил с нарты, и в его руке блеснул нож. Он сделал вперед два мягких шага. Захолодело у Кошкина где-то в пояснице.
— На, — сухо сказал Кошкин и протянул ему камень. — Наточи.
Старик застыл.
Кошкин снял пояс и протянул ему:
— И мой нож тоже… дорога длинная, будем резать железные банки.
Капли пота струились по лицу Кергенто.
Он поднял глаза. Кошкин улыбался.
Старик съежился.
Кошкин повернулся к нему спиной, постоял так секундой больше, чем нужно, и медленно пошел к ярангам.
Повалился старик в снег, плевался и плакал, как никогда не плакал в молодости.
…В поселок поехали все. Кошкин, старик, Маша с ребенком, Лильи и Кузнецов.
Через десять дней Машу выписали из больницы и в сельсовете регистрировали ребенка. Девочка была крепкой и удивительно спокойной.
Кузнецов суетился, старательно заворачивал в мех баночки с соками и детским питанием и который раз предупреждал механика, чтобы не заморозили дефицит.
— Как дочку назовем, Лильи? — спросил Кошкин.
— Ко-о… не знаю…
— А где она родилась? Как место-то называется? — спросил Кузнецов.
— Тундра, — засмеялся Кошкин. — Речка Северная, приток Эргувеем, там в это время стояла их бригада.
— Северная, — повторил Кузнецов.
— Се…ве…ри…на… — засмеялся Кошкин. — Северина, Северинка, Севериночка.
Всем понравилось новое имя.
— А по отчеству? Дай паспорт, Лильи!
В паспорте стояло — «Лильи». Имени, отчества нет.
— Я не хочу этот паспорт, — сказал Лильи. — Я хочу имя.
Кузнецов удивленно вертел в руках паспорт Лильи. Он не знал, что в тундре никогда не было отчеств и фамилий, только имена.
— Мы дадим тебе новый паспорт, — решительно сказал доктор. — Какое ты хочешь имя?
— Ко-о… не знаю… — сказал Лильи и обвел растерянным взглядом всех присутствующих.
Все молчали.
— А как тебя звать, Кошкин? — спросил Лильи.
У Кошкина комок подступил к горлу.
— Сергеем… мать нарекла.
— Пиши! — решительно сказал Лильи. — Пиши: Сер-гей!
— Северина Сергеевна, — тихо сказала Маша. — Ни-чиво-о…
— Ты узнаешь меня? — спросил я Катю Вэен. Она внимательно посмотрела.
— Да,— улыбнулась, — это ты тогда, давно-о, зарезал мою сестру Омрынаут…
— Узнала, — обрадовался я.
Мы обнялись.
Дорога на мыс Сердце-Камень длинна и неуютна. Трудная, можно сказать, дорога. Потому что дороги нет.
Скоро придет Большое Солнце. Месяца через полтора. А сейчас мартовский день стыл, и яркий снег слепит глаза.
Я беру две пары светозащитных очков. В дороге случается всякое, а конъюнктивит нам вовсе ни к чему.
Наш поселок на берегу Ледовитого океана: все дома — в одну линию. От каждого дома до океана несколько шагов. Все окна домов выходят в океан. У нас в поселке одна линия домов, всего одна улица, и она не имеет названия.
На правлении председатель колхоза в который раз спрашивает:
— Как улицу-то назовем?
Все молчат.
— Вот в других поселках есть улицы, а у нас?
Мы молчим. Ждем, когда будет выстроена вторая линия домов. Но второй линии нет. Все новые дома по-прежнему строятся в ряд, потому что все новые жильцы хотят, чтобы и их окна смотрели в океан.
Председатель старается, чтобы у нас было как на материке. Даже чтобы голуби были. Он очень скучает по своей Брянщине, или Орловщине, или не знаю уж по чему еще…
А у нас вместо голубей чайки. И чайки как голуби, сидят на крышах домов. И еще у нас океан. И этого нет на Брянщине, или Орловщине, или не знаю где…
Я иду в самый последний дом нашей линии, нашей единственной улицы. Там живет Катя Вэен, лучшая мастерица.
Все время она жила в тундре, и совсем недавно она переселилась на центральную усадьбу в новый дом. Тот, кто ходил в одежде, сшитой Катей, на следующий год не заказывал новую.
Катя смотрит на меня с улыбкой. Никогда не скажешь, сколько Кате лет. Когда чукотской женщине перевалило за тридцать пять, ей одинаково можно дать и двадцать девять и пятьдесят…
Она улыбается, а я знаю почему: я не так одет. И она выносит новую кухлянку. Она знает, что у меня длинная дорога, она знает, что молодежь всегда легкомысленна. Она протягивает мне кухлянку и говорит:
— Вернешься — отдашь. Это кухлянка Куны.
Я и так вижу, что это кухлянка ее мужа, потому что она мне длинна и потому что такой орнамент только на кухлянке Куны.
— Спасибо, — говорю и протягиваю ей нож.
Она понимает, я прошу ее сшить ножны.
— Какие? — говорит она. — Русские или чукотские?
— Не знаю… Давай русские.
Потом приходит Куны. У него чукотские ножны. Они на двух ремешках — длинном и коротком, — свободно болтаются на поясе. А мой, как и все русские охотничьи ножи, висит вертикально, крепко прилаженный к ремню. Ножны Катя сделала из моржовой кожи. Они получились легкие и прочные.
Тогда я не придал особого значения, какие у меня ножны, русские или чукотские. Мои мне нравились даже больше.
— Уезжаешь утром? — спросила Катя.
Я кивнул.
— Погода будет хорошая, — сказал Куны.
Второй час наша упряжка петляет между торосами, Нарты швыряет из стороны в сторону, бьет о лед: нарта в торосах, как вельбот в штормящем море.
Управляет собаками каюрша Омрынаут, двоюродная сестра Кати Вэен. Нам ехать долго. Только завтра мы будем за мысом Сердце-Камень, в поселке, который похож на все поселки побережья. Но в отличие от нашего в нем две улицы.
Я люблю этот поселок, потому что здесь чайки тоже сидят на крышах домов. Как голуби.
Здесь я летом ходил на боте. Я узнаю берега, узнаю места, где штормовал летом. Теперь я петляю между торосами на собаках, иду по этим же местам, но вижу их уже по-другому, узнаю, как товарища, чье лицо я помню, а вот имя запамятовал.
Тогда наш бот «Борей» вот тут не смог пристать, мешала волна и камни, мы долго искали тихую бухту. Теперь я эту бухту вижу легко, и непонятно, почему мы ее не увидели тогда.