Наверное, тогда больше нервничали.
Чукчи называли наш бот «Боря». Им просто было непонятно, почему северный ветер Эйгынлин может носить еще какое-то другое название. А «Боря» — это понятно. Моториста на боте тоже звали Боря. Наш «Боря» разбился вон там, за мысом Кенешкен. Кенешкен виден хорошо, мы к нему подойдем часов через десять, через одну чаевку.
Омрынаут показывает остолом на Кенешкен и смеется. Я тоже смеюсь и киваю, знаю, мол, помню. Она намекает на летнее происшествие. А ведь тогда все кончилось хорошо, только моторист Боря плакал. Ему было всего семнадцать лет, и новый мотор он получил впервые.
Вот и Чаячий мыс. Здесь весной и осенью птичий базар. Со стороны тундры сюда подходов нет. Но можно за яйцами лазить со стороны моря. Здесь столько гнезд, что названия многих птиц и я не знаю. Кто только сюда не прилетает! Места много, птицы не ссорятся, хорошо тут летом.
Мы останавливаемся на чаевку. Костра тут разжечь не из чего. Вокруг сплошные льды, а на берегу только камни и снег, ни травинки, ни кустика. Но наши термосы полны. В моем — какао, густо замешанное на сгущенном молоке. Перед отъездом влил в термос целую банку. Я всегда так делаю в дорогу.
Но Омрынаут не спешит пить какао. Она хитро смотрит на флягу, я перехватываю ее взгляд, и мы хохочем.
Наливаю спирт в крышечки от термосов. Омрынаут достает из нерпичьего мешка тряпицу. Разворачивает ее — в ней бумага. Разворачивает бумагу и протягивает мне костный олений мозг. Жир очень вкусен, он тает во рту, лучшей закуски не придумаешь.
Мы выпиваем и приступаем к какао. Омрынаут заворачивает остатки жира в бумагу, потом в тряпицу и кладет в мешок. На одном из оставшихся мятых листов бумаги раскладываем хлеб. Бумага тонкая, но плотная. Это плакат. Омрынаут рассказывает — в эту красивую бумагу были завернуты конфеты, их ей прислали с материка, куда недавно ездил Куны. Плакат ГАИ — большие красные буквы: «Мостовая — транспорту, пешеходам — тротуар!»
Ни одного из этих слов Омрынаут не понимает. Я ей долго и терпеливо растолковываю смысл плаката, она кивает, соглашается и удивляется, как это можно составить такое маленькое предложение, где ни одного слова понять нельзя.
Упряжкой Омрынаут правит лихо. Одну ногу она поставила на полоз нарты между копыльев, вторая — на весу. Омрынаут едет стоя, держась левой рукой за дугу нарты, смотрит дорогу, ищет проходы между торосами, в правой руке у нее остол, им она замахивается на собак, но не швыряет его в них, потому что псы бегут резво, наказывать их нет смысла, и даже Кавысек иногда старается тянуть нарты по-настоящему, а не делать вид.
Я сижу за спиной у Омрынаут, и скучать мне не приходится. Моя работа напоминает движения сидящего в коляске мотогонщика. Приходится кидать корпус то влево, то вправо, не давать нарте заноситься и лететь на льды, приходится смотреть в оба, отпихиваться от торосов ногами, соскакивать, помогать собакам и вытаскивать Кавысека из-под нарт, когда он попадает в яму между торосами, не успевает выкарабкаться, а наезжающие сани подминают его и придавливают ко льду. Удивительно, почему у этого пса до сих пор целы ребра?
Еще два часа после чаевки у нас за спиной. А нам идти и идти. Собак покормим там у избушки Кенешкен.
Вот и лагуна. Она сильно всторошена. Льды. Как будто их специально занесло сюда из океана для временного отстоя. Мыс сдавлен этими льдами, льды вылезли на берег как фантастические белые животные. От камней идет теплый воздух, солнце здорово нагревает их, и в этом мареве кажется, что белые спины белых животных шевелятся.
Омрынаут правит на одну из этих широких белых спин. Я вижу — там большая площадка, и с нее легко можно выйти на узкую прибрежную полосочку снега, свободного от торосов. Нарты взлетают стремительно — и…
Я поднимаюсь, в голове шумит, перед глазами оранжевые круги. В стороне опрокинутые нарты. Собаки остановились и ждут. Омрынаут лежит в снегу, пытается встать. Я иду к ней, по дороге нагибаюсь за малахаем и тут замечаю свой нож. Он, как и раньше, висит на поясе, но рукоятка в ножнах сидит глубже, а лезвие выглядывает из ножен сантиметра на полтора. От страха меня бросило в пот. Я кинулся к Омрынаут.
Она стонала. Развязав ее пояс, я поднял подол кухлянки, затем лыжную рубаху, которую она надевала прямо на голое тело, и увидел рядом с позвоночником глубокую ножевую рану. Крови не было. «Значит, кровотечение внутреннее…» — подумал я обреченно.
Нетрудно представить, как все это случилось. Нарта взлетела на площадку большого тороса, я падал назад, нож на толстой кухлянке стал вертикально, потому что был твердо укреплен с ремнем, а сидящая впереди Омрынаут всей тяжестью своего тела навалилась на меня, нож уперся рукояткой мне в ребра, острием пробил толстые моржовые ножны (всегда в дорогу берешь нож отточенный, как бритва, и с кончиком, как у иглы) и вошел ей в спину… Если бы ножны были чукотские и свободно болтались на двух ремешочках, этого бы не произошло.
Я разрезал шарф, обмотал рану, и через шарф накапал в рану одеколон. Может, и не нужно было этого делать, но под руками ничего не было.
Омрынаут еле доковыляла до нарты. Сидеть не могла. Лежать тоже. На каждом ухабе она тихо стонала.
— Больно, Омрынаут?
— Немножко больно… немножко нет…
Утром мы были в поселке. Упряжку я остановил у медпункта. Молодой доктор Володя Макаров раздел Омрынаут, и я увидел на месте раны синюю вздувшуюся шишку величиной с кулак. Страшно мне уже не было, было просто очень плохо.
Володя сделал Омрынаут укол, выпроводил меня и сказал, чтобы приходил утром.
Родственников у Омрынаут в этом поселке не было, я отвел собак к себе, распряг и накормил их. Ноги у меня все еще дрожали. Два часа назад при спуске с перевала я не мог удержать собак одним остолом и тормозил ногами. Омрынаут причитала: «ноги, ноги», боялась, что сломаю их, если собаки выскочат к Мейны-Выквы (Большие Камни) — к груде выветрившихся кекуров у подножия сопки.
Собаки промчались в десяти метрах от них, и в тундре я еле остановил упряжку, Омрынаут стояла по-прежнему на коленях, вцепившись в борта нарты, глаза ее были закрыты, и лицо потно.
Я снял кухлянку, малахай, меховые брюки, было очень жарко. Мы долго курили…
Мне даже казалось, что чувствую себя хуже я, чем Омрынаут, потому что мне трудно было смотреть ей в глаза.
…Утром Володя сам пришел ко мне и сказал, что с каюршей все в порядке, полежит недельку-другую, потом снова может водить упряжку.
— А ты? — спросил он.
— Мне надо добраться к пастухам, в тундру, в пятую бригаду.
— С кем поедешь?
— Один.
— А собаки?
— Одолжу у Омрынаут.
— Ты уверен?
— Пожалуй…
— Не советую.
— Почему?
— В тундре… торбасное радио… можешь представить, как тебя встретят.
— То, что узнают еще до моего приезда, я уверен.
— Тут и так говорят, сам слышал, какой-то парень, мол, зарезал Омрынаут, потом сам стал каюром… — Володя молчаливо теребил свою бороду. Потом вздохнул; — Вот. А в пятой у нее родственники. Дядька родной…
Он снова замолчал.
— Смотри сам, но я не хочу недоразумений. Тут тундра не книжная, не для мальчишек-романтиков. Пора бы знать…
— Ладно, Вова… и так тошно!
Мы поужинали, я отнес Омрынаут мороженой рыбы, она любила строганину. Договорился с ней о собаках, подарил свой толстый свитер, чтобы рану не застудила, и зеркальные очки, потому что солнце с каждым днем становилось все больше. Она уедет назад на попутных нартах, я верну ей собак не скоро, недели через две, когда вернусь из бригады ее дяди. Я знал, в тундре со мной никаких недоразумений не будет, потому что появлюсь в бригаде один. Ничего не бойся и приезжай один, если не виноват. И никто тебя ни о чем не спросит.
Володя просто не думал об этом…
— Узнала? — обрадовался я.
Мы обнялись.
— Ты снова едешь в тундру? — спросила Катя Вэен.
— Да.
— Заезжай к Омрынаут. Она будет рада…
— Спасибо.
— Идем в мастерскую. У нас лисицы пали, и я малахай сшила. Красивый… и тепло-о в нем, — улыбалась она.
Шитье Кати в тундре узнают сразу. Кто ходил в меховой одежде, сшитой ею, на следующий год не заказывал новую. И я уже третий год ношу ее знаменитый малахай из чернобурки.
Грустный человек в тундре
Что-то у нас не ладилось, особенно в последнее время. Меня не радовало угнетенное состояние Геннадия, а его, наверное, одна моя физиономия приводила в исступление. Но ничего не поделаешь — мы, как в классической пьесе, связаны единством времени, места и действия.
Время — это окончание полярной ночи и начало солнечных дней. Место — берег Ледовитого океана и метров шестнадцать жилья. Избушка маленькая, а поместилось пятеро — мы с Геннадием, эскимос Николай, его жена чукчанка Вера, их дочь Наташа шести лет. Действие — мы снимаем фильм о снегах, об охоте на песцов, о жизни хозяев избушки, такой далекой и непонятной для тех, кто будет смотреть этот фильм в Москве.