Однако все же голос его угрожающе зазвенел:
— А то, что, может быть, на ваш взгляд, вы приняли мудрое решение. А я считаю это, мягко говоря, непорядочным. И скажу на партийном собрании. И еще кое-где…
Кислюк наконец оторвался от бумаг, поднял голову, откинулся на спинку кресла, как бы ища опоры. Нашел ее и посмотрел на Максима удивленно, но не растерянно, уверенно, смело, без того чувства неловкости, которое явно заметно было, когда он боялся поднять глаза от бумаг.
— Скажите, Карнач, вам надоела ваша должность?
Этот вопрос будто перерезал бикфордов шнур, который уже дымился под динамитом. Максим ответил почти весело:
— Уж не испугать ли вы меня хотите, Павел Павлович? Но вы, видно, забыли, что я не Анох. К тому же у меня профессия, которая сейчас очень нужна стране.
Кислюк вздохнул, должно быть, сообразив, что перед ним в самом деле не Анох. Что этот человек умеет не только возглавлять отдел или управление исполкома. И снова наклонился над бумагами, однако сказал твердо:
— Это вы хотели меня напугать. Но я не боюсь. И дискуссию о распределении квартир вести с вами не желаю! Выступайте где хотите!
«Вот как! — подумал Максим. — Значит, крепко на тебя нажали. Кто?»
Максим жалел, что лишился такого друга и советчика, как Игнатович. Он не считал Игнатовича мудрецом — обыкновенный человек, как все мы, грешные, Знал его слабости. Знал, что он осторожен. Но его осторожность, рассудительность, умение семь раз отмерить, прежде чем отрезать, хорошо уравновешивали его, Максима, взрывчатость и размашистость, стремление рубить любой узел. Игнатович узлы терпеливо развязывал. Наверно, он сумел бы развязать и этот, с квартирой для Даниловых.
Но Максим пойти к Игнатовичу не мог. Вышел от Кислюка с решением немедленно обратиться к самому Сосновскому. Не звонить — попроситься на прием. Но вдруг почувствовал, что диалог с Сосновским не получается. Сосновский — не Кислюк. Находчивый и остроумный, он одним словом может разрушить любую логическую конструкцию и поставить собеседника в смешное положение.
Максим боялся показаться смешным. Не хватало еще, чтоб его благородное негодование кто-то высмеял! Несчастный идеалист! До седых волос дожил и не уразумел, что ж это за штука такая — жизнь. Куда лезешь со своими студенческими протестами?
Но скоро понял, что снова, как до разговора с Кислюком, пытается найти оправдание тому, чтоб не заниматься этим делом. Стало стыдно. Мысленно ругал в раздражении всех, кто имел отношение к этой квартире, кроме Гали с детьми. Даже ее мужа корил: «Женятся, черт бы их взял, а где жить будут, не думают». Но безжалостнее всего ругал самого себя.
«Все! Сдавайся! Хенде хох! Спускайся до середнячка. Не трепыхайся, как рыба. Приспосабливайся, спокойней будет жить. А правда, на кой мне лезть в каждую щель? Хитрец этот и ловкач Алейник свалил свою заботу на меня и теперь хихикает в кулак. В исполкоме все навострили уши: что сделает Карнач в такой ситуации? Не ждите сенсаций, спектакля! Ничего я не сделаю! Ничего! Я сыт по горло своими заботами. Дай мне бог помочь самому себе».
Надеялся, что пройдет день, другой и острота сгладится. Эпизод этот заслонят другие дела, более масштабные и близкие по профессии и службе, а дел таких всегда хватает, в конце года особенно.
Но и на третий, и на четвертый день он по-прежнему, может быть, даже с большей силой, чувствовал себя обманщиком, вралем, болтуном перед Галей и девушками из общежития, а главное, от чего в особенности гнусно становилось на душе, трусом перед начальством. Никогда, кажется, не был им.
Вера пела. Чертила у себя в комнате и пела.
Шугачев вернулся с работы, отпер дверь своим ключом, из коридора услышал, что дочка поет, удивился. Не снимая пальто, заглянул на кухню, где жена звенела кастрюлями.
— Ты слышишь?
— Что?
— Она поет.
Поля, раскрасневшаяся, в цветастом переднике, как в кольчуге, стала в воинственную позу и окинула мужа таким взглядом, что он сразу почувствовал себя перед ней маленьким.
— А тебе хочется, чтоб она плакала?
— Не хочется. Но…
— Радуйся, что она поет. Девочка вернулась к жизни.
Виктор рассердился.
— Черт вас, баб, поймет. Живу я с тобой чуть не тридцать лет и каждый день разгадываю новую загадку.
Поля сразу смягчилась, сказала со смехом:
— Так это ж хорошо, Витя. Значит, тебе не скучно со мной.
— Что верно, то верно, с тобой не соскучишься. Со всеми вами, — все еще хмуро проворчал хозяин, расстегивая пальто.
— Дай я тебе помогу раздеться. Не болит рука? Я пчелиного яду купила. На ночь натру.
Поля понесла его пальто в коридор на вешалку. Он размотал шарф. Приложил ладони к горячей кастрюле. Тепло, как доброе вино, разлилось внутри, дошло до ног. Он почувствовал, что весь как бы оттаивает. На дворе было морозно и ветрено, а он втиснулся в автобус, который не довез до дома на добрый километр. За десять — пятнадцать минут ветер пробрал до костей.
Вслушался в Верину песню, мотнул головой и тихо засмеялся.
Поля тайком из коридора наблюдала за мужем, по движениям, по смеху его поняла, что настроение его изменилось. Но она не улыбнулась, думала о другом: у мужа старое пальто, оно плохо греет, надо как-то выгадать на новое, это ее забота. Подошла, сняла с его головы сильно поношенную ондатровую шапку.
— Холодно?
— Холодно.
— Выпей рюмку настойки.
— Вот это идея! Только не полынной. На сосновых почках. От нее весной пахнет.
А Вера пела. Вера действительно вернулась к жизни. Как после тяжелой болезни. Ожила и душевно преобразилась за несколько дней после того вечернего разговора, когда она и мать с середины спектакля ушли из театра.
Вера с детства считала, что ее мать самая добрая, самая умная. Но то, что сказала, как приняла мама ее отчаянное признание, этому нет названия, еще не придумали люди. Мама в один миг беду, несчастье превратила в радость, в ту радость, о которой, наверно, мечтает каждая женщина.
До сих пор Вера со страхом ходила в институт. Казалось, что все в группе и на курсе смотрят на нее с повышенным интересом, любопытством, подозрительностью и готовы ткнуть пальцем: вот она какая! И хотя ничего еще не было видно — прошло всего три месяца, — она надевала свободные платья, которые не облегали бы ее худенькую, гибкую фигурку. Не со страхом — с ужасом, от которого холодело все тело и, казалось, останавливалось сердце, думала она о том дне, когда все обнаружится. Что будет? Дома? Здесь, в институте? Жить с этим ужасом дальше не хватало силы. Что будет, то будет. Сначала пускай узнают мать и отец!
И вот как все повернула мама. Милая, родная! Я целовала твои руки в тот вечер. Я всю жизнь буду молиться на тебя!
На следующий день после того разговора Вера пришла в институт такая, какой была на первом курсе: жизнерадостная, веселая, добрая ко всем, немножко ироничная, хотя больше по отношению к себе, чем к другим.
Вадима, который, после того как она его выгнала, разыгрывал обиженного и не подходил, не разговаривал с ней, очень удивила такая перемена. Сперва он обрадовался. Может быть, как-то все обошлось? Нет, не похоже. На Веру не похоже. Да и все ее поведение… Между прочем, после оплеухи, хотя он и делал вид, что оскорблен, у него зародилось какое-то новое чувство к ней — какое-то особенное уважение и особенная нежность, не такие, как там, в деревне, когда они жарко целовались в сосняке. Если б как-нибудь удалось помириться, он совсем иначе вел бы себя и любил бы ее иначе — серьезно, глубоко. Ведь она ему нравится давно, пожалуй, с того дня, когда он, второкурсник, увидел ее, новенькую, в институтском коридоре и, чтоб познакомиться, сказал: «Вы что, Дюймовочка из сказки?» А она дерзко ответила: «А вы пират из „Острова сокровищ“?»
Верино поведение, несколько нервно-оживленное в первый день, как бы напоказ, становилось все естественнее, спокойнее. И казалась она теперь как будто старше, опытнее, как жена художника Новицкого, с его, Вадимова, курса; Новицкой тридцать лет, у нее двое детей, муж выпивает, а она всегда веселая и к девчатам своей группы относится по-матерински.
Вера становилась похожа на Новицкую. Это открытие потрясло Вадима. Прежде всего оно окончательно развеяло его надежду, что каким-то чудом все обошлось. Нет, ничего не обошлось. Вера не такой человек, чтоб пойти на аборт.
Сознание, что ребенок, его ребенок, появится на свет уже весной, встревожило Вадима и испугало. Когда Вера впервые сказала ему об этом, он относился ко всему легко; она хочет, чтобы он женился, — пожалуйста. Теперь женитьба представлялась делом совсем не таким простым. Не только потому, что мать его чуть в обморок не упала и глотала валерьянку, когда он сказал ей о своем намерении. Мать с отцовской помощью можно переубедить. А как переубедить Веру, как загладить свою вину перед ней? Он ведь не подлец какой-нибудь. Разве не учил его отец: «Главное — прожить жизнь честным человеком».