Больной опять начал харкать и плевать. Лизбете все время кривилась, словно ей к горлу подкатывало. Шорник подмигнул хозяйке:
— Ну, теперь уже долго не проскрипит, на ладан дышит…
Лизбете не верилось: он уже с рождества такой. Кто его знает, сколько в нем хвори и сколько притворства. Хитрым и ленивым был всю жизнь. А как занемог, шубу надел, сидит, бывало, у шестка — прямо в огонь лезет. Летом на самом солнцепеке грелся. Другой старик на его месте хворост нарубил бы, путы сплел, а этот только шлялся и кругом харкал, пока не слег. Прямо тошнит. А люди еще не стыдятся болтать вздор, что невестки ныне плохи, что не смотрят за свекрами. А у нашего разве не стоит всегда кружка с водой и разве не получает по субботам чистой рубахи?
Мартынь Упит не удержался, чтобы не рассказать, как заполучил эту болезнь старый Бривинь. Поздней осенью, когда тонкий лед уже покрывал лужи, старик, словно нечистый дух его погнал, забрел в вайпельское болото, и только на другое утро Иоргис Вевер вытащил его оттуда почти закоченевшим. С той поры он и стал кашлять, а потом слег.
Господни Бривинь сердито откинул волосы со лба. Какое дело другим до его семьи? Двоих, троих таких стариков он мог бы прокормить.
Жареную рыбу уже съели, копчиком ножа Прейман поддел кусок свинины и брезгливо отбросил. У Осиса что-то лукавое на уме, он насмешливо улыбался, посматривая на стол.
Нет, нельзя сказать, что у хозяйских сыновей завидная доля, пока имуществом владеют их отцы. Батрак получает жалованье по уговору и костюм, а хозяйский сын зачастую ходит в заплатах, пестрый, как дятел, и даже на ярмарке не может угостить девушку стаканом лимонада.
Мартыню было здесь что добавить. Кого из хозяйских сынков можно с батраком сравнить? Батрак полюбит девушку, оба нищие, подсчитывать нечего, судить-рядить не о чем — поженятся и пойдут вместе батрачить. А хозяйский сынок сам и не думай выбрать себе невесту: мать ищет такую, которая не ниже его родом и ей по нраву. Невеста же не соглашается и не идет замуж, пока кунтрак в руках у отца, пока мать властвует в доме. Не далеко ходить за примером, в тех же Яункалачах каково живется молодым — хуже, чем батракам. А мало ли холостых хозяйских сынков, что, как оводы, гудят по волости — жалуются на свою судьбу.
Прейман засмеялся своим «большим» смехом и хотел подтолкнуть тележника, но тот уже отодвинулся и с умыслом повернулся к нему спиной.
— И девушкам дома от них нет спасения. Чего только не рассказывают о том же Артуре Сунтуже? Каждый пастух-даугавец знает, от кого первенец у Анны Элкснис.
— Мне думается, — заметил Ансон, — что язык у шорника болтается, как ремешок. Кто поумнее, перед уходом на чужой двор свертывает его в клубок и кладет на печь, пусть обсохнет.
Прейман вспыхнул.
— А иной тележник стругает языком с утра до обеда, потом до полдника, а вечером все, что настругал, топором стесывать приходится.
Осис от удовольствия потер ладони, его лицо прямо сняло.
— Вы оба мастера первого разряда, по кто же из вас богаче, кто больше зарабатывает?
— Мне думается, — сказал тележный мастер, — мне думается, что его жена только вшей выбирает из поросячьей щетины.
Шорник ударил кулаком по столу, тростниковый мундштук подскочил и чуть не упал на пол.
— А ты — иждивенец Катерины, братниной жены! Даже на табак не зарабатываешь, весь ее цветник скуриваешь.
Осис весело и примиряюще засмеялся.
— Положим, на табак-то он зарабатывает, а цветы ведь это так, только для тонкого запаха. Мастерство у вас у обоих большое, ну а у кого лучше выучка?
Не желая входить в подробности перед этими невеждами, Мартынь Ансон пробормотал себе под нос:
— Я два года учился у столяра…
Шорник почувствовал себя оскорбленным: его хотели приравнять к несчастному тележнику! Длинным подвижным пальцем мастерового он коснулся своей груди под вздернутой бородкой:
— Я четыре года проучился в имении у Штрауки. Это был ма-астср! Колонист, а дело знал. Двое у него работали: я и Смилга из юнкурцев. У Штрауки был ремень с узлом на конце, величиной с дикое яблочко и твердый, как камень. Всегда под рукой, особенно когда он с похмелья и плохо себя чувствовал. Как даст — так синяк или волдырь на сидячем место.
Осис и Мартынь смеялись веселее, чем шорник, — воспоминания, видимо, были не из приятных.
— Но и самому иногда попадало. Плюгавенький человечек, сутулый, а супруга пышная, дородная, кровь с молоком. Пьяным на глаза ей лучше не показывайся — схватит, зажмет между колен и — меркой или молотком… что попадется под руки… «Ах ты пьяница, мою жизнь заедаешь. В Иршах[25] домишко пропил, из-за неуплаченной подушной подати удирать пришлось. Дети пухнут с голоду, а ты в Клидзине с девками последние гроши пропиваешь, сволочь этакая!..» Однажды сидит он и носом клюет, а шило подпрыгивает, словно ручка у писаря Зариня, наконец растянулся и заснул тут же в углу. Мы прикрыли его лошадиной шкурой, прислонили хомут с гужами, свежепокрашенную дугу сверху положили. Входит супруга. «Где мастер?» — «Мастер в Клидзиню уехал за войлоком на потники под седелки», — отвечаем мы, чтобы дать ему выспаться и избежать колотушек. Чудесный был человек, такие среди колонистов редко встречаются. А как-то в другой раз, когда супруга в прачечной господские рубашки гладила, принес полштофа — он его всегда на дворе хранил, в дрова засовывал, — выпил сам, да и нам палил. «Выпить, ребятишки, можно, — говаривал он, — да только в меру. Если б в молодости меня таким ремнем учили, если бы я прошел такую же хорошую школу, как вы, совсем другой человек из меня получился бы. Но шатался бы я теперь по имениям, свой домик имел бы в Иршах, поросенка, козу… Эх, почему только не заплатил я той подушной подати». Пьет и плачет, слезы так и капают на его деревянные башмаки.
Взрыв «большого» смеха заставил Ансона вздрогнуть и наклониться вперед. Шаря по карманам, он забыл уберечь свою ногу — раздался сильный шлепок, тележник так и подпрыгнул на месте. От страшного гнева у него стал заплетаться язык, а рука сама собой поднялась в воздух.
— Как дам по животу, так и душа вон! В сумасшедший дом такую скотину — и дело с концом!
Остальные трое так хохотали, словно кто их щекотал. Не совсем ясно представляя причину смеха, шорник смеялся вместе с ними. Хозяйка подтолкнула рассерженного тележника:
— Что ты ищешь? Бумаги, что ли, нет?
— Была, да нечистый знает куда девалась. — Он никогда не говорил «черт знает».
— Подожди, я дам, у меня есть.
У нее даже два листа бумаги сохранилось с последнего бруска мыла: верхний с напечатанным сипим жуком, а нижний — белый и такой тонкий, что едва нащупывался пальцами. Восхищенный Мартынь кланялся и благодарил.
— Бумага — первый сорт, запаха мыла почти совсем нет, — буду курить только по воскресеньям…
И никак не мог оторвать на закурку клочка бумаги, руки не слушались.
Осис опять за свое, никто не умел так подзадоривать, как он. Глядя в глаза Прейману, покачал головой.
— Ну, не особенно-то многому научил тебя колонист. Поросенок, допустим, у тебя есть, а козы, чтобы пропить, и не бывало. А как у тебя дело с подушной податью? Когда ты платил в последний раз?
Это для всех мастеров волости было самым больным местом, даже Мартынь Ансон заволновался, хотя его пока не трогали. Но Преймана точно подожгли. Глаза гневно засверкали, он выхватил изо рта незажженную трубку и сердито пустил плевок сквозь зубы.
— Пусть они повесятся со своей подушной податью! За что я должен платить? Разве волость мне что-нибудь дает? Разве я от нее чего-либо требую?! Я больной человек, мне бы помощь нужна. Обиралы этакие, стыда у них нет! Пусть опишут! Разве у меня есть что описывать?
— Как? Ничего нет? — вставил Осис. — А целый мешок с инструментами?
Шорник опять ударил кулаком по столу:
— Описывать инструменты не имеют права, так же как и ложку. Со мной пусть не шутят, я законы знаю. Пусть только попробует этот сборщик податей, господин Сниедзе! Судья какой! Засажу его в сикадель!
Сикадель — это была губернская тюрьма в Риге. С Прейманом о таких делах спорить было трудно — мало ли он судился на своем веку. Но Осис не сдавался.
— Но у тебя есть поросенок, его-то он может описать.
— Никакого поросенка нет! — кричал шорник. — Это у моей Дарты есть — в Лапсенах получила, лен дергала, — я свидетелей приведу.
Вопрос о подушной подати был единственным, в котором тележный мастер сходился с шорником.
— Да, жене подушную платить не полагается, ее поросенка описать никто не смеет, — подтвердил Ансон. — Однажды пришел ко мне этот господин Сниедзе — при воротничке, с тросточкой в руках, — почесал свою желтую бородку и говорит, — тут тележник, подражая Сниедзе, идиотски скривил рот: — «Ну, как же, Мартынь? Ты такой важный мастер, зарабатываешь такие большие деньги, а задолжал подушную подать, целых тридцать рублей! Пожалуйста, заплати добром, не то опишу твой верстак». — «Прошу прощения, важным я был, важным и останусь. Платить мне не за что, и верстак вы мои не опишете». — «Как не опишу? У меня доверенность». — «Хоть три доверенности пусть даст вам Заринь, — верстак не мой». — «Кому же он принадлежит, если не тебе?» — «Брату старшему, Яну. Спросите, если не верите». Позвали Яна, а тот уже знает и говорит как по писаному: «Да, верстак мой, получил от покойного отца и дал Мартыню в пользование. Спросите третьего брата, портного». А портного лучше не спрашивать, все равно толку не будет, и ушел Сниедзе, поджав хвост, как собака.