— Ты чересчур стараешься, Майрам, без чувства меры. У тебя и в походке, и в жестах, и во взгляде появились нарочитость, искусственность, фальшь… И они бросаются в глаза. Видно, что это не твое, а придуманное. Ты стал ломать свою натуру. А мне этого не надо. Меня в тебе привлекла естественность поведения. Все, что ты делал, получалось у тебя непринужденно, потому что ты не думал, как это сделать: ты просто шел, садился, улыбался, сердился, ел, говорил… И все это так, как десятки, сотни раз проделываешь в жизни — без рисовки… Сейчас не то! Сейчас ты насильно подделываешься под Мурата.
— Вы сказали — быть им, — возразил Майрам.
— Перевоплощение — сложное искусство, — вздохнул режиссер. — Великие актеры берут сердце, душу, мысли своего героя, — и в то же время остаются самими собой. Не придумывают и не перехватывают у других улыбки, позы, походку, гримасу, манеру говорить, жесты… Они сами одалживают свои привычки герою. А если что-то и позаимствуют у кого-нибудь, то так же естественно и ненавязчиво, как бывает у каждого из нас, когда мы непроизвольно перенимаем у знакомого или незнакомого пришедшуюся нам по душе манеру поворачивать голову, косить глазом, курить или чего еще там… И у меня это бывало и у тебя, только мы этого не замечаем. А приметив, удивляемся, каким образом один и тот же жест свойственны и Виктору Балашову и мне, не подозреваем в нем виновника…
Майрам вспомнил итальянского артиста, который держал баранку одной рукой, а другую выставлял в окошко… У Майрама тоже эта привычка. Вот только он не помнит, появилась она у него до того, как он видел фильм, или после…
— Тебе надо быть самим собой и в шкуре Мурата, — говорил режиссер. — Внутренне чувствовать себя им, а внешне оставаться Майрамом Гагаевым! Только так!
Они сидели на траве, возле тропинки, по которой Майрам должен прийти в аул. Сидели в окружении нацеленной на них аппаратуры, выключенных софитов. Группа разбрелась по окрестностям, кое-кто взобрался в автобус, чтоб прикорнуть на несколько минут. Люди прятались от зноя в тени машин и деревьев, в густой траве, вошли по колено в рекуи ладонями брызгали себе в лицо, на шею… Каждый был занят собой, но все не спускали с них глаз. В их взглядах Майрам замечал упреки, недоумение, досаду от обманутых надежд, наконец — возмущение… Ему было стыдно, он готов был провалиться сквозь землю. Он понимал, почему они бродят вокруг съемочной площадки и поглядывают на них. Они в ожидании команды: «Приготовиться к съемкам!», они жаждут ее услышать. Но ее нет, потому что Майрам застопорил съемки, потому что он не может пройтись по этой проклятой тропинке походкой Мурата!
Когда режиссер им объявил о том, что вместо Сабурова теперь будет исполнять роль Мурата Майрам, реакция, как предполагалось им, была неоднородной. Но Майрам об этом мог только догадываться, ибо к тому моменту, когда он приблизился к ним, съемочная группа была уже настропалена и ей передавалась вера режиссёра в то, что Майрам Гагаев именно тот единственный в мире человек, кто может создать образ своего знатного родственника Мурата. И не важно, что рост его на целую голову выше реального Мурата. Вон ведь Черкасов был вдвое выше Александра Суворова, а теперь мы Суворова иначе и не представляем, как только в том образе, каким его нам показал великий актер.
Трудно это объяснить, но Мурата группа приняла сразу. Расположение к нему проявляли все: и оператор, и световики, и гримеры, и художники, и рабочие, и даже актеры, кого Майрам больше всего опасался. По утрам он от всех слышал заботливое, участливое: «Как чувствуешь себя, Майрам?» Он оказался не просто на виду у всех — он стал частицей каждого, его жизни и труда. И дело было не только в том, что заболей Майрам или сломай ногу, — и съемочная группа будет простаивать неделю, десять дней, месяц — столько времени, сколько потребуется на то, чтоб вылечить его. В конечном итоге, от удачи образа Мурата зависел успех или неуспех фильма, а, следовательно, и работа каждого из них. Веря в себя, в свой талант, в свое умение воссоздать необходимые атрибуты снимаемого эпизода, каждый участник киногруппы связывал свои надежды с ним, исполнителем главной роли, ибо их усилия пропадут, будут напрасными, если он не сможет справиться со своей задачей. В одном лице он был для них счастьем и несчастьем, надеждой и неудачей, товарищем и недругом… Пока было у него все хорошо — всем им было легко и радостно. Но вот застопорил он — и каждому стало плохо… И Майрам не мог на них обижаться. Он купался в их ласках и заботах, когда отдавал им то, что они ждали от него. А сейчас он заслужил их гнев и негодование и эти презрительные взгляды.
Но Майрам не хотел их подводить! Он старался. И если у него не получалось, то он сам больше всех переживал. О, это чувство бессилия, оно охватывает тебя, когда ты должен совершить самые обыкновенные вещи, миллионы раз тобой проделанные, и ты пытаешься их повторить наилучшим образом и вкладываешь все свое прилежание. Почему обыкновенное движение, жест вдруг становятся тебе непосильными и с каждой попыткой твоя неуверенность и растерянность растут? И вот ты кажешься себе настолько неуклюжим, нескладным, неповоротливым, угловатым, что начинаешь ненавидеть себя.
Кто не сможет пройтись по тропинке? Что сложного в этом? Ничего. Каждый пройдется — и каждый по-своему. А в кино это самое главное: по-своему! Это значит запоминающе, прекрасно! У каждого человека получится. Но только не в окружении этой толпы операторов, ассистентов, помощников, рабочих, гримеров, художников, которые все притащились в горы со своей тяжелой и неуклюжей аппаратурой, ящиками, софитами, красками и кистями, танвагеном лишь ради того, чтобы ты сделал эти десять богом проклятых шагов, и не скрывая жажду поскорее отправиться восвояси, и это зависит только от одного человека — тебя. И ты хочешь освободить их поскорее от жаркого горного солнца и слепящих софитов, и опять под сухой треск направленных на тебя камер идешь по тропинке, но ноги предательски неловки, спина немеет, голова неуклюже дергается на шее, — и вообще ты убеждаешься, что даже ходить-то не умеешь! И не только режиссер — вся съемочная группа видит это. И тебе в затылок выстреливает гневное, взбешенное и одновременно бессильное: «Стоп!» И хотя эта команда не тебе, а оператору, ты останавливаешься и стыдливо оттягиваешь момент, когда все-таки тебе придется повернуться в их сторону.
— Мы этот эпизод позже отснимем, — решил, наконец, Савелий Сергеевич и успокаивающе произнес: — Случается… И не только с новичками: не идет — и все! Но наступит час — и получится. У тебя есть три дня, Майрам. Пока будем готовить хадзар и двор аула, отдохни. Ставлю перед тобой задачу — стать самим собой. Таким, каким я увидел тебя на перроне вокзала, таким, каким ты был в боксе гаража. Не думай о Мурате, о фильме, о нас. Тебе надо отвлечься. Я переборщил, когда заставлял тебя поскорее перевоплотиться в своего героя. Ты не тот материал, что легко, безболезненно переносит нажим извне, — он говорил скорее самому себе, а не Майраму. — Возвратимся на исходные позиции. Я думаю — тебе не надо сиднем сидеть дома. Гуляй, броди по улицам, встречайся с друзьями… А лучше всего, если ты займешься привычным делом, — он обрадовался этой мысли. — Да, тебе надо работать. За баранкой ты забудешься, отвлечешься от киношных забот. Ты должен каждый день отрабатывать свою норму. Сколько ты обязан за день положить в кассу денег? А, неважно, сколько?! Тебе следует эти три дня вести обыкновенную жизнь обыкновенного таксиста. Понял? Садись за руль такси — и забудь о Мурате. Напрочь забудь!..
…Поставив машину в бокс, Майрам, чтоб избежать расспросов о том, как продвигаются киносъемки, не стал заходить в контору и быстро покинул парк. Прежней бодрости в его походке не было — он медленно плелся по улице, ведущей к дому, и радовался, что она пустынна — полуденный зной загнал под крышу и пенсионеров, обычно сидевших в тени домов и деревьев. Дойдя до улицы Кирова, Майрам неожиданно свернул на нее и через пять минут оказался у пятиэтажного здания, в котором проживал друг. Он знал — Илья в эту пору наверняка мотается с пассажирами по городу, отрабатывая дневную выручку. Но сегодня Гагаеву нужен был не Илья, а его отец. Майраму необходимо было видеть Бабека Заурбековича, услышать его негромкий, успокаивающий голос. Гагаев нутром чувствовал — отец Ильи и только он может унять смятение, которое охватило Майрама из-за неудач последних дней. И зачем он позволил втянуть себя в кино? В голове билась одна мысль: неужели он так бездарен?..
Как ни бодрился Майрам, но выдал себя. Бабек Заурбекович по его лицу догадался, что друг сына расстроен, и напрямик спросил:
— Что случилось, Майрам?
Гагаев посмотрел ему в глаза и едва слышно выдавил из себя признание: