И все-таки наступает минута, когда широко и звучно, как удар колокола, разносится весть: такой-то колхоз уже начал! Обычно эта весть приходит с южных полей района, где созревание хлебов хоть на чуть, на самую малость, но опережает другие районные поля, и обычно эту весть разносят не радио и телефонные провода, а стремительная людская молва. Какой-то шофер ехал, видел, кто-то по делам в тех краях был, вернулся, к кому-то родич приехал, сказал…
Весть эта действует, как будоражащий сигнал, как команда, в которой заложена даже большая мобилизующая, подымающая сила, чем в настоящей команде из настоящих командных центров; она будит всеобщий дух колхозного люда, сплачивает, соединяет его в готовность действовать: соседи начали, пора и нам! Не отставать! И всё разом подтягивается, напрягается на каком-то одном общем нерве, обретает единую волю и направленное движение, – точь-в-точь, как происходит это на фронте с бойцами, которые слышат звуки боя, разгорающегося рядом, у соседей, справа или слева, и без команд и приказов, по одному тому, что ловит их слух, чувствуют и понимают, что сейчас настанет и их черед, сейчас и они вступят в такое же ратное дело…
Бобылевку тоже томило ожидание. У механизаторов, агрономов, всех колхозных командиров разговор был один – когда? По два раза на день Василий Федорович на своем синем «Жигуле» объезжал поля, смотрел пшеницу, ячмень, щупал, растирал на ладони колосья – нет, маленько рановато еще, рановато…
На неделе, думал воскресным днем в «Силе» каждый, жатву не начали, ну, теперь, значит, только не раньше понедельника…
Но вот именно в воскресенье, уже в середине дня, на крыльях народной молвы прилетела весть, что Орешин уже убирает.
«Маяк» не южный колхоз, он на западной границе района, на одной линии с «Силой». И там уже косят!
Василий Федорович не поверил, позвонил в «Маяк».
– Да пробуем только! – ответил Орешин в своей уклончивой манере.
Василий Федорович уловил хитринку: пробуем! Это же Орешин!. Он и завтра так скажет: пробуем, только еще прилаживаемся… А потом сразу ошарашит вестью в райком: скошено уже пятьсот гектаров, намолочено столько-то тысяч центнеров хлеба…
– Ну что пшеничка у вас? – поинтересовался Василий Федорович.
– Да бедноватая… – разочарованно сказал Орешин. – Больше двенадцати не даст.
Это значит, понял Василий Федорович, верных восемнадцать центнеров на гектаре… Что ж, в «Силе» тоже будет не хуже. Как ни палила землю сушь, а все-таки зерно родилось. Агротехника – спасительница. Лет десять-пятнадцать назад, когда еще не применяли весь комплекс теперешних приемов, в такой засушливый год и семян бы не вернули…
Говорил Василий Федорович с Орешиным спокойно, размеренно, никуда не торопясь, но у самого внутри было далеко не так спокойно, душа его вся уже бурлила в нетерпении.
– Давай-ка и мы начинать, – положив на телефон трубку, сказал он Илье Ивановичу, сидевшему возле стола. – Выдвигай технику. Ячмень я утром смотрел, по-моему, уже можно. Чего сидеть? Чуть упустим – зерно сыпаться начнет…
– Сложное поле… – заметил Илья Иванович. – Неровное… Я тоже ячмень смотрел. Что-то мне сомнительно, чтоб можно было его напрямую… Может, в валки сначала положим?
– Ты посылай туда Махоткина. Он лучше нас разберется – как… И мы подъедем. Сообща и решим.
Петр Васильевич привел комбайн на безлюдный полевой стан, заглушил мотор, спустился по лесенке вниз.
Полевой стан представлял небольшой островок целинной земли, с неглубоким, почти пересохшим, однако полным лягушек ставком, чахлыми кустами терновника, кучкой молодых пирамидальных топольков, посаженных, чтобы как-то оживить, украсить это скучное место среди голой степи, распаханных полей. На вдавившихся в землю колесах стоял фанерный вагончик для ночевок, невдалеке от него – дощатый, сколоченный на скорую руку, потемневший от времени и непогоды сарай, что-то вроде подручной мастерской и склада: в нем на широком срезе древесного ствола были укреплены большие слесарные тиски, на другой такой же колоде стояла кузнечная наковальня. Большая часть сарая была забита разным железным хламом, перепачканным землей и мазутом: всё, что ломалось на тракторах, комбайнах, жатках, прицепных орудиях, сваливали здесь; хлам этот лежал годами и бывал полезен: механизаторы рылись в нем в поисках нужных болтов и гаек, железных уголков, косячков, шестерен и прочего, когда надо было что-нибудь спешно приварить, подлатать в своих машинах.
Солнце уже клонилось с небосвода, но было еще довольно высоко над горизонтом и пекло сухо, резко, не в темя и плечи, а сбоку, в затылок и щеки. При зное это самые неприятные часы, когда солнце стоит вот так, в половину своей высоты: лучи его, кажется, греют жарче, блеск его слепит, как горящий магний, как ни повернись – оно всё в глаза, а если еще работаешь в эту пору – то просто мука: жмурься, насовывай пониже на лоб козырек, прикрывайся ладонью; даже темные очки не спасают.
В десяти шагах от комбайна простиралось ячменное поле.
Петр Васильевич зашел в ячмень. Ростом он не вышел – доставал всего до колена. И колос был щуплый, короткий, легкий, зерно в нем тоже легкое, морщинистое. Не хватило влаги для полного налива. Но как ни легки были колосья, они все-таки уже согнули верхушку стебля, держались уже не прямо, а параллельно земле и все вместе создавали над полем сплошной белесо-желтый покров. Поле, уходя вдаль, слегка подымалось и было видно на большое расстояние вперед; ни дуновения ветерка, ни хотя бы самого слабого движения воздуха не ощущало лицо, но легкий атласный блеск нежными переливами бежал по белесой глади поля, оно точно бы жило, дышало; едва уловимый шелест, шорох слышался на всем его накаленном зноем пространстве, – это в колосьях, в своих сухих легких одеждах невидимо шевелилось зерно, творя последнее таинство своего доспевания.
Петр Васильевич провел рукой сверху по колосьям, вдоль их наклона, – как бы погладил их; они пружинисто отвечали его руке, выскальзывая из-под нее и возвращаясь на прежние свои места, щекоча кожу ладони тонкими сухими усиками, которые казались живыми и чувствующими. Петр Васильевич трогал колосья, ощупывал их, и колосья, мнилось, в своих движениях тоже прикасались к нему, стараясь угадать, кто это пришел в поле, чья это рука протянулась к ним – праздная, случайная, или добрая рука хозяина и творца, та самая, что посеяла здесь их, на этом просторе, дала им жизнь и ее радости.
Никто не сочтет, да и Петр Васильевич не вспомнит и не подсчитает, сколько раз пахал он это поле, сколько раз волок здесь его трактор за собой сеялки, культиваторы, дисковые лущильники, сколько раз утюжил он его на своем «Эс-ка», наголо выбривая… В этом поле больше ста гектаров и самый неудобный рельеф, но Петр Васильевич мог бы водить здесь комбайн с закрытыми глазами, – так запечатлены в его мозгу все бугорки и ложбинки, все неровности, с какого конца ни начал бы и ни повел бы он гон. А всю колхозную землю разве знает он хуже? Тридцать лет бороздит ее вдоль и поперек! Колхозные агрономы не знают о земле, о полях то, что узнал и хранит в своей памяти он…
Разминая в руках сорванные колосья, Петр Васильевич вернулся на стан. В последний раз он был здесь весной. Он заглянул через дверной проем в сарай – и словно бы поздоровался взглядом с тисками, наковальней. Тиски он сам когда-то прибивал к колоде железнодорожными костылями, а если бы наковальня могла бы зазвенеть теми ударами молота, которыми он правил на ней железо, плющил заклепки – то звону этому не кончиться бы и в неделю…
Митроша не слез с комбайна, остался наверху; согнувшись, к чему-то присматривался в моторе.
– Чего ты там колдуешь? – окликнул его Петр Васильевич.
Митроша еще с минуту занимался своими наблюдениями, потом выпрямился, потер паклей руки.
– Ух и мастера! – – проговорил он со вздохом. – Мы б с тобой лучше сделали. В двух местах масло из-под прокладки выбивает. А греется! Как бы радиатор не потек. Вроде они ему совсем обкатку не давали. Собрали – и нате вам…
Митроша ругал ремонтников, у которых побывал комбайновый мотор. Его, по сути дела, заменили на новый. Но какой новый? Старый, снятый с комбайна, «Сельхозтехника» отправила за двести километров на специализированный ремонтный завод. Там все прибывшие в капитальный ремонт моторы разбирают полностью, до винтика, совсем сносившиеся детали отбрасывают, заменяют свежими, остальное доводят до нормы, отдают на сборку, и рождаются уже совсем другие моторы, из реставрированных и запасных частей. Быстро и было бы, должно быть, хорошо, если бы не экономили новые детали, делали дефектовку беспощадно и если бы не помнили своих и чужих. А то завод хоть и межрайонный, но для колхозов близких, своего района – одно старание, для дальних, чужих – другое, пониже. Свои заказчики рядом, им в глаза смотреть, они и мотор назад привезут, а те, что за сто, двести километров, выматерятся только, да и все. Да сами и доделают, что не так, не везти же мотор обратно, в такую даль?