— А что, очень даже удобно, — сказал нам майор, руководивший полетами. — С аэродрома когда еще до места дотянешь, а тут рукой подать. Да и бомбят они наши аэродромы, страсть как бомбят. Напоследок боеприпасов не жалеют.
Дорога — аэродром. Это тоже могло быть неплохой темой для предпраздничного очерка, но мои спутники очень торопились в свою часть, и мы продолжали путь. Спутники, старые солдаты, хорошо уже ориентировались в Берлине. С их помощью мы благополучно доехали до той точки города, до которой можно было безопасно двигаться на машине. Остальной путь до позиции штурмовой группы прошли пешком по тропе, проложенной через дворы и стенные проломы. Штаб группы располагался в маленькой каморке истопника в подвале одного из массивных, уже обрушенных домов. Начальник штаба, молодой капитан, армянин, с веселыми, будто приклеенными к верхней губе усиками, сообщил, что командир, майор по званию, вчера был ранен, замены еще не прислали и что пока он принял командование на себя. Несмотря на мальчишеский румянец, пылавший на круглом лице, наш новый знакомый оказался не только толковым, но и опытным офицером. Разложив на столе рукодельную карту Эйзенштрассе, он познакомил нас с деятельностью своей штурмовой группы, рассказал о взаимодействии стрелков с артиллеристами, танкистами, саперами. Они успешно пробились еще третьего дня к этой самой Эйзенштрассе. Но вот тут наступление застопорилось.
— Эти эсэсовские дьяволы на той стороне улицы стоят намертво. Они нас тут здорово потрепали, приданный нам танк и две самоходки фаустировали. Знаете, какое это ядовитое оружие в уличном бою? И людей положили немало. Командиру руку оторвало. Улица широкая, с гранатой на них не бросишься. Вот и перестреливаемся через дорогу, как в Сталинграде… Постойте, что это?
Сквозь звуки перестрелки, к которой ухо привыкает так, что ее как-то уже не замечаешь, послышались возбужденные голоса, чьи-то шаги.
— Что такое? — капитан вскочил. — Извините. Не идите за мной. Это что-то на нашей передовой случилось.
И в самом деле, в конце темного подвального коридора высвечивалась обрушенная часть дома. Это и была передовая. Крепко и умело организованная передовая: амбразуры, выложенные из кирпича, пулеметные точки. Под защитой этого кирпичного бруствера толпились солдаты, о чем-то возбужденно переговаривались.
— Что такое? Почему собрались? — спросил капитан.
— Ребенок там, — пояснил один из бойцов. — Чу, слышите, плачет.
— Разрешите, доложить, товарищ капитан, — сделав шаг вперед, произнес знакомый уже мне Тихомолов. — Обстановка следующая. Снаряд вон в тот сортир угодил, вон что посреди улицы. Должно быть, какая-то женщина с ребенком в этом сортире отсиживалась. Ее убило или ранило, а маленький, вон он, слышите, надрывается.
Действительно, сквозь пулеметную стрельбу и редкие разрывы мин доносился детский плач.
— Вот это задача, — сказал капитан и подкрутил свои усики, что кажутся приклеенными. — А может, они нарочно нам приманку подкидывают?.. Эсэсовские дьяволы, от них всего можно ждать.
И вдруг какая-то фигура молча метнулась к стене. Лишь в следующую минуту, когда человек перемахнул через бруствер, сверкнув орденами и медалями, я понял, что это Трифон Лукьянович. Перепрыгнув бруствер, он сразу же распластался на асфальте и, пользуясь прикрытием развалин, пополз туда, откуда доносился плач. Из дома напротив по нему стреляли. Пули зло взвизгивали, отрикошетив об асфальт, но он находился в мертвом промежутке, был для них недосягаем. Так он дополз до разрушенного уличного туалета. Потом мы увидели его с ребенком на руках. Он сидел под защитой обломков стены, точно бы обдумывая, как же ему дальше быть. Потом прилег и, держа ребенка, двинулся обратно. Но теперь двигаться по-пластунски ему было трудно. Ноша мешала ползти на локтях. Он то и дело ложился на асфальт и затихал, но, отдохнув, двигался дальше. Теперь он был близко, и видно было, что он весь в поту, волосы, намокнув, лезут в глаза, и он не может их даже откинуть, ибо обе руки заняты. Он уже тут, рядом, почти у самого бруствера. Кажется, протяни руку и до него дотронешься, однако над бруствером гуляет смерть.
— Пулеметчики, огонь по амбразурам. Самый плотный… Длинными очередями! — прокричал капитан.
Кругом загрохотало. Дома, что были напротив, окутались красновато-белой пылью от битых кирпичей и штукатурки.
В этот момент высокая фигура Лукьяновича на миг возникла над бруствером, а потом как бы соскользнула вниз в подвал. На руках солдата была маленькая, белокурая, кудрявая девочка. Вцепившись ручонками в его гимнастерку, она приникла личиком к его орденам и медалям. Но, очутившись у своих, Лукьянбвич стал как-то странно опускаться, будто ноги у него таяли.
— Возьмите девчонку, — хрипло произнес он и, передав ребенка в чьи-то руки, сполз по стене на пол…
— И ведь что самое дивное, что семья Лукьяновича в Минске вся погибла, весь его род. — рассказывал час спустя, подкручивая свои усики, капитан, когда мы снова сидели с ним в каморке истопника. — Это еще в первые дни войны было. Деревню, где его родня жила, сожгли… Вот это-то тут, по-моему, самое важное.
Снарядов еще не подвезли, действий штурмовой группы повидать не удалось, но я не огорчился. Все-таки не зря съездил я сюда, в Берлин. Случай, свидетелем которого я стал, дал, по-моему, отличный материал для первомайской корреспонденции. Я так и озаглавил ее: "Передовая на Эйзенштрассе".
Под утро нас разбудил телефонный звонок подполковника Дорохина.
— Друзья мои, вы любите употреблять применительно к своей работе слово «прокол». Так вот, вы накануне огромного прокола. Это, конечно, не мое дело. Я должен информировать вас о действиях нашего фронта. Но не могу не сообщить вам, что сосед справа, Первый Белорусский, берет рейхстаг и атакует рейхсканцелярию. Ну а теперь досматривайте свои сны.
Рейхстаг. Как много связано с этим словом у всех людей мира. Ведь именно это здание сжег когда-то Герман Геринг, и зарево этого пожара было сигналом для травли коммунистов и социалистов. Это зарево было началом нацистской власти. Рейхстаг… Лейпцигский процесс… Провокатор Ван дер Люббе… Поединок Георгия Димитрова с Герингом… Димитров, из обвиняемого становящийся прокурором… Все это для моего поколения, носившего в молодые годы юнгштурмовки и певшего песни Эрнста Буша, — незабываемые страницы биографии. И вот этот рейхстаг, цитадель нацизма, в наших руках.
Разгранлиния между фронтами служит разгранлинией и в нашей корреспондентской деятельности. Нам, может быть, даже несколько неэтично нарушать ее и вторгаться в зону деятельности ваших коллег с Первого Белорусского фронта. Тем более что там действуют такие асы военного журнализма, как Борис Горбатов, Мартын Мержанов, Иван Золин, Всеволод Вишневский. Но можем ли мы утерпеть? И хотя бы просто не взглянуть на это событие? Да, конечно же, не можем. Петрович без обычной своей раскачки просто слетает со своего топчана и через несколько минут подводит свою машину к домику пастора. Погружаются в нее Сергей Крушинский, Сергей Борзенко и я.
Хотел поехать с нами и Александр Шабанов, вскочил, умылся, побрился, подошел к машине, постоял и, махнув рукой, пошел досыпать. С некоторых пор он нашу машину побаивается. Мощный восьмицилиндровый мотор ее легко дает огромную скорость, причем ее почти не ощущаешь, а у Шабанова странная болезнь — боязнь скорости. Он ездит только медленно, «шепотом», как говорит шофер, а по отделам штаба и политуправлению предпочитает ходить пешим строем. Однажды он сел в «бьюик». Петрович, зная о его болезни, набрал скорость постепенно, и Шабанов не заметил, как стрелка спидометра добралась до цифры «сто». И только когда мы были уже у цели, он взглянул через спину водителя и увидел эти "сто".
— Что? — воскликнул он. — Это в милях? — прошептал он побледневшими губами и чуть не потерял сознание.
Так вот, ехали мы вчетвером. Ехали, вонзая по дороге зубы в палки сухой колбасы и заедая ее хлебом. На исходе была чудная майская ночь. Лунища на небе сияла вовсю, серебря космы лохматых туманов, тянувшихся по ложбинам, и ровная гладь шоссе мерцала в матовых отсветах. Вовсю, соревнуясь между собой, свистели соловьи.
Через час пути на горизонте заалело два зарева — на востоке от восходящего солнца и на северо-западе от пожаров. Это горел Берлин. Окруженный, разъятый на части, насыщенный нашими войсками, он продолжал сопротивляться, и каждая из его долек, отделенных друг от друга, яростно сражалась.
Заговорили об этом сопротивлении разбитых, разрозненных частей, которое было тем более убедительно, что война-то была явно проиграна и никаких надежд даже на малую, частную победу у противника уже не было. Однако солдаты и офицеры до сих нор сдаются в плен, лишь когда нет другого выхода. Дерутся стойко, без приказа не отходят. Откуда у них эта стойкость? Что заставляет их так яростно сражаться?