— Юрка у них ужасно нервный мальчишка, — сказала Варвара. — Профессор Персиянинов его консультирует, он просто понять не может — отчего такой нервный мальчик.
— Профессора тожа! — сказал дед. — Заявится и сразу Егора в задницу целует. Ах, какие вы прекрасные, ах, какие вы мальчишечки! И денег ему отваливают пятьдесят рублей, я еще и не то за полсотни сделаю…
— Ну что ты, дед! — не согласилась Варвара. — Профессор Персиянинов величина, он у вас в институте, правда, Володя?
— Был, но ушел, — сказал Устименко, — и никакая он не величина, а просто его мамаши любят за то, что он всем говорит, будто этот ребенок единственный на свете.
— То есть высококачественный ребенок? — спросил Степанов.
Варя заметила с грустью:
— Такой солидный, всегда шутит, веселый.
А Володя уже точно бы и не слышал, думал о своем. И весь этот длинный и нелегкий вечер он словно бы вдруг куда-то исчезал и потом растерянно спрашивал.
— А? Вы мне?
Родион Мефодиевич пошел их провожать. Варвара с дедом остались мыть посуду. Степанов взглянул на дочь, потом на Володю, но ничего не сказал. Когда они выходили, на лестнице им встретился Борька Губин — красивый, здоровенный, в хорошем пальто нараспашку и в мягкой шляпе.
— Здравствуйте, Варя дома? — спросил Борис почему-то у Володи.
— Дома, — равнодушно ответил Устименко, и Родион Мефодиевич опять на него взглянул.
— Это что за парень? — спросил Степанов.
— А, Губин Борис. Разве вы его не узнали? Он теперь у нас в городе известная личность. Стихи пишет, рецензии в газете, а если с ним идешь по улице, то часто слышишь: вот Губин. Хороший парень и способный. Варвара его очень хвалит, утверждает, что он легкий человек и не мучитель, как некоторые.
— Мучитель, надо понимать, ты?
— Наверное! — вяло ответил Володя.
И пошел вперед, угрюмо задумавшись, глубоко сунув руки в карманы. Аглая и Родион Мефодиевич о чем-то негромко разговаривали сзади.
С этого вечера Степанов почти каждый день приходил к Володе — так тот думал вначале, а потом с грустным изумлением понял, что Родион Мефодиевич ходит вовсе не к нему, а к тетке Аглае. Он подолгу рассказывал ей одной, а она слушала, подперев красивую голову руками и глядя в одну точку — на старенькую настольную лампу под вышитым тряпичным абажуром. Родион Мефодиевич в морском кителе с золотыми нашивками на рукавах, багрово-загорелый, с седеющими висками и темными кустиками-бровями ходил из конца в конец по теткиной комнате и рассказывал, посмеиваясь и ничего не спрашивая. Володя-то знал, как легко и радостно было ей рассказывать. А однажды он впервые в жизни услышал, как Аглая пела не для себя, а для другого человека. Наверное, они не заметили, как хлопнула парадная дверь и как он вошел, а Володя сел на край ванны и заслушался с полотенцем в руках. Аглая пела негромко, но так просто и так открыто, с такой искренностью тихой и душевной беседы, как поют только русские женщины:
Что ж ты, ноченька, так нахмурилась?
Ни одной в тебе нету звездочки!
С кем мне ноченьку ночевать будет,
С кем осеннюю коротать будет?
Нет ни батюшки, нет ни матушки;
Лишь один-то есть мил-сердечный друг,
Да и тот со мной не в любви живет…
Тетка допела, Володя сразу, с силой отвернул кран, вода со звоном полилась в ванну. Но запереться он не успел, Аглая вошла в переднюю в новом, нарядном платье, спросила, счастливо блестя глазами:
— Давно пришел?
— Как ты пела — слышал! — ответил он угрюмо.
— Не суди! — попросила она. — Не суди, мальчик…
Володя с удивлением на нее смотрел. Он еще никогда не видел Аглаю такой. Про тетку говорили, что она красивая, он и сам замечал это. Но такой прекрасной, светящейся, легкой, совсем еще юной он ее даже и представить себе не мог.
Вода с клокотаньем наполняла голубоватую ванну; Володя стоял худой, с выпирающими ключицами, в трусах, небритый, а она, держа горячей рукой его локоть, говорила ему быстрым, ласковым, едва слышным шепотом:
— Я ведь давно его любила, давно, очень давно. Но тогда это было трудно и для него, и для меня. А сейчас я счастлива, мальчик мой, совсем счастлива. Подумай, рассуди сам, Гриша погиб в двадцать первом году, и ты ведь рано или поздно уйдешь от меня, он одинок теперь, зачем же нам — ему и мне — терять друг друга? Я вижу по твоим глазам, что ты осуждаешь, но за что?
— Не осуждаю я, — глядя в теткины сияющие глаза, ответил Володя. — А просто… все вы меня бросаете… И Варька, и ты, и Пыч. Не бросай только меня, тетка, — попросил он. — Как я один буду? Скучно же все-таки?
Ванна мгновенно перелилась, Володя поскользнулся на кафельном полу, из комнаты вышел Родион Мефодиевич и сказал жалобно:
— Бросили меня все, хоть плачь!
— Видишь! — кивнула Аглая на Степанова. — Как же мне быть?
За ужином Володя вел следствие, а Родион Мефодиевич и Аглая с легкостью и даже с радостью во всем сознавались.
— Значит, и переписка была? — спрашивал Володя.
— А то нет? — сказала тетка. — Этим ты не намажешь, это сыр, а масло в масленке.
— И в Ленинграде, когда ты ездила, вы видались?
— Ну и видались, — сказал Родион Мефодиевич. — И в Эрмитаже были, и в Русском музее, и на Исаакий лазали.
— В вашем-то возрасте?
— Нахал! — сказала тетка.
— И про Испанию ты знала?
— Про Испанию не знала, но догадалась, — наливая Степанову чай, сказала Аглая. — И со стороны Родиона Мефодиевича было не слишком умно скрыть от меня эту поездку.
— Я не хотел, чтобы ты лишнее волновалась.
— Что же теперь будет? — спросил Володя. — Я-то лично против того, чтобы вы переезжали.
— А в чем у тебя дело с Варькой? — спросил Родион Мефодиевич.
— Ни в чем, — сказал Володя. — Просто, наверное, это правда, у меня характер тяжелый. Что мне кажется глупым и незначительным в жизни — про то я так и говорю. И получаюсь тираном. Она даже называет меня деспотом. Впрочем, она и моложе меня, и, конечно, все у нее иначе. Я не сужу, Родион Мефодиевич, я просто не могу, как она.
— Врешь, судишь! — скачал Степанов. — Вообще зря ее судишь. Потеряешь, такую не отыщешь. Я не сват, я тебя… как бы это выразиться… уважаю, что ли, потому и говорю: требовать с человека требуй, но по-человечески.
— Я требую от каждого, как от моего погибшего отца, — внезапно бледнея, произнес Володя. — От себя в первую очередь. И от всех. Иначе мне не подходит.
Родион Мефодиевич посмотрел на Аглаю, потом на Володю.
— Белены объелся?
— Нет! — сказал Устименко. — Никакой белены, Родион Мефодиевич, я не объелся. Однако же считаю, — он вдруг услышал, что говорит совершенно как покойный Пров Яковлевич Полунин, — однако же позволяю себе считать, что смысл человеческого существования состоит в самой высокой требовательности к самому себе, в такой, какой обладал мой отец, когда вылетел один против семерых «юнкерсов». Он ведь на жертву вовсе не шел, правда? Но и не только свой долг он выполнил. Он тогда, в те секунды, один нес ответственность за судьбы мировой революции.
— Да не волнуйся ты так! — сказала тетка. — Весь белый.
— Я и не волнуюсь. Я только всегда думаю, что если бы все были такими, как мой папа, то, может быть, и войн уже бы не было, и рак бы мы лечили, как лечим насморк или там изжогу, и о туберкулезе бы забыли. А то ведь большинство рассуждает о своей личной пользе, не понимая совершенно того, что польза общественная и принесет личную, но в таких грандиозных масштабах, которые этим индивидуумам и не снились…
Он залпом выпил остывший чай и, моргая мохнатыми ресницами, попросил:
— Простите меня, пожалуйста. Но очень бывает все-таки трудно. Сегодня в институте одна скотина назвала меня предателем и не товарищем потому, что я отказался просить у Ганичева переэкзаменовки для этого субъекта. Трудно… А отказался я потому, что отлично знаю — субчик этот непременно останется в городе и еще командовать будет, а знаний у него мало, головенка тупая, мыслишки куцые.
— Это ты про Евгения? — спросил Степанов.
— Спать пойду! — не отвечая на вопрос, сказал Володя. — Устаю.
Плотно затворив за собой дверь, он позвонил Старику в общежитие. Пыч подошел сердитый.
— Ну что, хорошо быть женатым? — спросил Володя.
— Иди к черту! — ответил Старик.
— Имей в виду, счастливый молодожен, что если ты завтра не придешь опять заниматься, то между нами все и навсегда кончено. Огурцов мне уже намекал и вызывался заменить тебя.
— Твое дело.
— Придешь завтра?
— Приду! — сказал Пыч и добавил, помолчав: — А и верно, тяжелый ты парень, Володька!
— На том стоим! — бодро ответил Устименко.
А Родион Мефодиевич, расхаживая в это время по комнате Аглаи с папиросой в руке, говорит о том, что Володя, разумеется, прав, только сейчас у него, как выражаются картежники, «перебор», но не по существу, а по форме.