А Родион Мефодиевич, расхаживая в это время по комнате Аглаи с папиросой в руке, говорит о том, что Володя, разумеется, прав, только сейчас у него, как выражаются картежники, «перебор», но не по существу, а по форме.
— Такие иногда пускают себе пулю в лоб! — угрюмо сказала Аглая.
— Такие никогда! — спокойно ответил Степанов.
Проводив Родиона Мефодиевича, Аглая сбросила новое платье, оделась потеплее, послушала, как ровно дышит Володя, и вышла одна на улицу. Автобусы еще ходили, она легко вскочила на девятый номер «Вокзал — Овражки» и, задумавшись, доехала до площади.
… В те времена тут чередою стояли извозчики, от пролеток пахло старой кожей и дегтем, а там, за палисадничком, на месте которого теперь круглый парк, раньше был привокзальный базар — торговали жареным рубцом, рыбой, колбасами собственного изготовления, малосольными огурцами, желтым самогоном. Вот площадь, вот каменный дом бывшего городского головы Князева, а вот и деревянный домик с пристроечкой и террасой, со ставнями и березой у калитки. Как выросла, как похорошела береза, как славно, что она сохранилась и что почки ее уже набухают, несмотря на позднюю и холодную весну!
И вдруг Аглая почувствовала, что глаза ее наполнились слезами: там, у березы, возле домика с терраской, председатель губчека Кондратьев, Гриша Кондратьев, сказал ей, уезжая на несколько дней в Москву, что когда он вернется, то — хочет она этого или не хочет — быть «тихой свадьбе». Он так и сказал тогда эти странные слова: «тихая свадьба» — и нехотя пояснил:
— Вообще насовсем ко мне переедешь. А народ созывать — ну его! Пить станут, «горько» кричать. Ты мне жена — кого это касается? Переедешь?
Она кивнула.
— Переедешь! — еще раз произнес он. — Переедешь, и начнем жизнь. Но только основанную на новой, коммунистической морали. Без ужасных предрассудков прошлого. Брак есть любовь, а без любви нет брака, а лишь одно лицемерное, буржуазное ханжество. Вплоть до так называемых домов терпимости.
— Каких — терпимости? — спросила молоденькая Аглая.
— Это я тебе потом, по приезде, разъясню, — строго ответил председатель губчека Кондратьев. — Слушай дальше. Разлюбишь меня — не бойся. Начинай новую жизнь с другим товарищем. Конечно, мне это будет не то чтобы веселенький подарочек. Но новое наше общество не потерпит неравной любви. И жалости в браке оно тоже не потерпит. Так и я считаю, и товарищ Холодилин, докладчик из Политпросвета, говорил. Не слушала ты его?
— Нет, — виновато ответила Аглая, — у нас занятия были по стрельбе из пулемета.
— По приезде намылю я холку вашему военруку, — сказал Кондратьев, — вечно срывает политпросветработу. Теперь дальше…
Они стояли у березы долго — он с кожанкой на руке, с маузером в желтой коробке на боку, она в платье, сшитом из марли. Это было ее самое главное, самое настоящее, самое красивое платье. Она сама покрасила марлю в ярко-синий цвет, подкрахмалила ее и пришила маленький белый воротничок. И такое получилось платье, что она даже стеснялась выходить в нем на люди, — наверное, это было лучшее платье в городе. А Кондратьев смотрел на Аглаю Устименко удивленно и счастливо, качал головой и говорил:
— Ну и ну! Из какой же оно мануфактуры?
Поезд ушел, а в день возвращения Гриши Кондратьева Аглая долго купалась в теплой реке Унче, плакала и думала: «Вот и кончилась твоя молодость, Аглая, отгуляла свое, теперь быть тебе до смерти замужней бабой. Не бабой, а гражданкой, но все-таки замужней…»
В душные предгрозовые сумерки она собрала свой узелок и пошла к Кондратьеву сюда, в этот домик с терраской. Григорий Романович ждал ее, стоя посередине комнаты, туго подпоясанный, в солдатской гимнастерке. Все было чисто прибрано, со стены куда-то в даль вглядывался Карл Маркс, на тумбочке возле узкой койки лежала стопка книг, на ломберном, с инкрустациями, столике потрескивала свеча. Глаза у Кондратьева были широко открыты, и смотрел он на Аглаю всю коротенькую их жизнь, как на чудо. Убитым она мужа не видела, была тогда в тифу, так он и остался перед ней — стоит и смотрит, робкий и тихий, и слышно, как перекатывается гром — все урчит и ударить никак не может.
— Теперь послушай по поводу нашей с тобой дальнейшей жизни, — чуть отворотившись, чтобы не видеть детски простодушное лицо Аглаи, заговорил Кондратьев. — Я на суровом деле нахожусь, ко мне всякие подъезжают, чтобы железную революционную законность похерить. Ни от кого ничего никогда, Агаша, не принимай, никаких подарков, ни-ни, забудь! Опять же имеется в губчека оперативный фаэтон пароконный. Лошади ничего, кормим, чтобы вид имели. По частным надобностям не ездим — исключительно для срочных дел. Увижу тебя в этом нашем фаэтоне — опозорю, где бы оно ни случилось.
И спросил:
— У тебя покушать с собой ничего не найдется?
В вечер «тихой свадьбы» они поели черствого Аглаиного хлеба и запили его молоком. А не более как через полгода за товарищем Кондратьевым заехал «оперативный» фаэтон — чекисты отправились в уезд ловить убийцу, насильника и громилу, бывшего барона Таддэ. Из этой поездки Гриша Кондратьев не вернулся: адъютант ротмистра Таддэ в последней схватке швырнул под себя и под председателя губчека гранату-лимонку.
После сыпного тифа Аглая оказалась вдовой. На память о муже ей выдали его именной маузер и в память Кондратьева послали вдову на учебу. Из этого домика с березой у калитки она тогда и уехала в удивительную Москву. И больше никогда здесь не бывала.
— Как же мне жить? — тихонько спросила она, опершись плечом о ствол березы. — А?
Лица путались перед ней — Гриша и Родион Мефодиевич. И то короткое счастливое время путалось с нынешним. Виновата ли она перед Кондратьевым? Как спросить? У кого? Кто ответит?
С вокзала из телефона-автомата она позвонила Степанову. Родион Мефодиевич, словно ждал, сразу ответил сипловатым голосом:
— Степанов у аппарата.
— Поедем когда хочешь, — негромко произнесла Аглая. — Я могу идти в отпуск хотя бы с субботы.
— Есть! — серьезно, не торопясь сказал Степанов. — Все будет подготовлено.
Повесив трубку, он вернулся в столовую, где сердито занималась Варвара, закурил папиросу, прошелся из угла в угол и сообщил:
— Уезжаю я, Варя.
— Угу, — ответила она.
— Не один уезжаю.
— С Аглаей Петровной? — не поднимая взгляда от учебника геологии, спросила Варвара.
— С ней.
Варя отложила книгу, поднялась, подошла к отцу вплотную, закинула руки за его шею и крепко трижды поцеловала в щеку.
А в субботу они все — Варвара, Володя, Евгений с Ираидой и Боря Губин — провожали Аглаю и Родиона Мефодиевича в Сочи. Вечер выдался весенний, совсем уже теплый, сырой и темный. Окно в купе светло-шоколадного международного вагона было поднято; там, на столике, покрытом накрахмаленной салфеткой, в банке стояли ярко-желтые маленькие мимозы. И бутылка шампанского стояла рядом с мимозами.
— Если ездить, то только в международном, — говорил Евгений, с жадным любопытством заглядывая в окно, — посмотрите, товарищи, как здесь все рационально и удобно организовано. Нет, буржуи понимали толк в жизни.
Родион Мефодиевич, помолодевший, в хорошо сшитом темно-синем кителе с золотом на рукавах, в одной тонкой щегольской перчатке, стоял на перроне; Аглая поучала в окно — из маленькой, в ковриках, чехлах, меди и хрустале, комнатки:
— Горячее ешь непременно и каждый день, слышишь, Владимир? Не ленись, пойми: это действительно тебе важно, ты худой, спишь мало, измученный, издерганный, и еще государственные экзамены. Послушай, ведь мало того, что ты сам занимаешься, ты еще вечно кого-то тянешь. Надо есть суп, слышишь? Тебе соседская Слепнева все станет покупать и готовить, но не забывай и не набивайся одним хлебом. Слышишь?
— Ты бы, Варвара, за ним присмотрела! — шепотом произнес Степанов.
— Владимир, ты ежедневно можешь приходить ко мне обедать! — предложил Губин. — У мамы бытовая сторона жизни обставлена превосходно.
— Да он и у нас может! — великодушно сказал Евгений. — Будет вносить свою долю, и вся недолга.
Варвара молчала, кусая губы: она у него на третьем месте или даже на пятом — у этого человека. Сначала наука, потом институт, потом мысли, идеи, книги — все что угодно, а уж потом, в самое свободное время, — она. На досуге от нечего делать или если нет никого, кто бы слушал его рассуждения.
Боря Губин взял ее под руку, и она не отняла руки: пусть Володька видит. Но он и этого не видел. Он стоял опять задумавшись, словно был сам по себе на перроне. О чем он может сейчас думать? О какой-нибудь слепой кишке?
— Мы еще поспеем в кино! — шепотом сказал Боря.
— Ладно! — кивнула она.
— Ну что ж, прощайте, братцы! — напряженным голосом сказал Родион Мефодиевич. — Я прямо с Черного к себе на Балтику.