— Ничего не было толку от собак, — высказывается Петрович, всегдашний Петин оппонент.
— Ты слушай меня! Я как есть говорю, поял? — рокочет Петя, как капитан на мостике в трубу.
— Я сам сапером не был, — тотчас соглашается с Петей Петрович, под напором командирского его голоса, — но слышал, что ни хрена.
— Не знаешь, значит, молчи. Я сам разминировал, тут все мины и были: Назия, Мга, Жихарево. По пятьдесят мин до обеда находили. Мы с Орликом. Орлик был у меня, овчарка. Не так чтобы очень большой, но сытый. Средний. Кормили их лучше, чем нас, солдат. Придешь туда, на собачью кухню, там мясо, перловка, суп варят. Только без соли и без лаврового листа, а так все то же. Нахлебаешься там собачьего супа, поял? А то и ног не потянешь. Такой там план был: до обеда нужно пятьдесят мни найти. Вот идешь, флажками метишь, где шел. Орлик впереди бежит — по норме полагалось иметь поводок такой длины, чтобы, если собака подорвется, тебе живым остаться. Ну, мы ходили как придется. Иной раз совсем на коротком поводке. Быстрее, поял?
Собаки ученые были, учили их месяцев пять. Не то что учили, а так, подучивали, чтобы тол они искали. А мы уже их доучивали. Тол в землю зароешь — ищи. Он унюхает тол, ты ему мяса кусок. Натаскивали. Собаки всякие были, и лайки тоже, разные. У меня Орлик, овчар, вот он идет, чует — мина, значит, сядет, вот так вот, грудью показывает. Щупом проверишь, а когда и не проверял. Флажок поставил, дальше идешь. Собака тол чует. Хоть на полметра в землю зарой, она покажет: что-то такое тут есть. Ну, ты ей мяса даешь. Мину найдет, ты ей мяса. А мы, бывало, мясо это на водку меняли. Тогда она уже смотрит: ага, раз ты ей мяса не дал, другую мину она уже лениво ищет, оглядывается. Три мины покажет, и все. Без мяса не станет работать. Что ты, поял!
Собаки отлично искали мины. В Петродворце мы, помню, работали. В здание я поднимаюсь, на третий этаж, Орлик сел грудью к стене. Значит, что-то уж есть. Для проверки другую собаку ведем. И она тоже показывает: что-то есть. Третью собаку пускаем — и она тоже садится. Значит, мина в стене замурована. Толом пахнет — она тебя все равно приведет. Я же знаю! Работал на этим деле. (Петя так и сказал: «на этим деле».) До обеда по пятьдесят мин находили, да после обеда еще. Орлика я просил, чтобы мне отдали, ну, списали по возрасту, когда демобилизовался. У меня с ним уже был общий язык, умный пес исключительно. Старшина не против был, я пол-литру ставил ему. Ну, а потом — куда с собакой? Ему надо мясо, а я и сам не знал, как себя прокормить…
Вечером Петя встал, облачился в пижаму. Росту он небольшого, но и не маленького. Средний. Как пес его Орлик. Пижама на нем висит, как архалук на огородном пугале. Покуда лежал на подушках, лицо его было благообразным и даже полным, румяным. Поднялся — и заметными стали мертвенная землистость, помятость лица, мешки под глазами. Весь Петя потертый, подержанный, лысоватый. Похож он, конечно, не на артиста — на работягу, из тех, что любят ораторствовать у пивного ларька. На столяра из районного ателье по ремонту квартир он и похож. Из рукавов пижамы торчат здоровые, толстопалые, с широкими ногтями лапищи.
Петя вернулся после отбоя. Не пришел — приволокся. Наговорился досыта, в домино настучался, устал. Лица на нем не было вовсе, Петя словно обуглился, почернел. А глаза его побелели. Он молча улегся. Ночью мне не спалось, и ему не спалось. Я спросил его шепотом:
— Что, Петя, не спишь?
— Жмет, поял? Протромбин, наверно, высокий.
Утром Петя лежал молчаливый, задумчивый.
День прошел незаметно — субботний денек, без обхода. После обеда в палату к нам стали заглядывать разные личности, звали Петю сыграть в домино. Петя кряхтя поднялся и пошел — старики отговаривали, не одобряли эту Петину прыть. Петя стоял на своем:
— Надо разгуливаться, тренировочку сердцу давать.
В воскресенье к нему пришла жена с дочкой-десятиклассницей, принесли апельсинов, в разговоре с семьей — разговаривал Петя громко, как подобает главе семьи, — он употреблял свое любимое слово «поял». Гнусное, сорняковое это словечко в Петиной речи будто клеймо от болячки на теле — невыводимо.
Вечером Петя стучал в домино.
В понедельник я дожидался, когда за мною придут, и сведут меня в гардероб, и выдадут бюллетень — и прости-прощай палата № 4.
Петя мне на прощание говорил:
— Ремонт будешь делать в квартире, со мной посоветуйся, поял? А, то, я знаю, у нас в ателье такая братва, напортачат — только держись… Главное — это линолеум настелить. Самое милое дело. Плитка всякая — все ерунда. Чешский серый линолеум в клеточку, тряпкой протер — и вся лавочка, никакой заботы. Но только, слушай меня, стелить его надо с умом, поял? Сначала надо картон, а после уже линолеум — чтобы ровно лежал, а то перекосится весь, быстро сносится, а деньги не маленькие…
— Ты мой телефон домашний запиши, — говорил мне Петя. — Я сам не подхожу, много звонят, всем надо ремонт делать… Телефон жена или выключает совсем, или спрашивает, кто, но какому делу. А так невозможно, поял? Ну, ты скажи, что вместе в больнице лежали…
Вот как нынче трудно пробиться к столяру районного ателье по ремонту квартир. Даже по личному телефону.
Говорил Петя в этот, расстанный раз как-то трудно, с придыхом. Сильно он изменился за месяц, что мы пролежали с ним рядом. Был белый, румяный, а сделался пепельный, серый — перегорел.
Но я уже шел по мартовской улице, по солнечной стороне, жмурился, грелся. До свидания, Петя, пока, будь здоров, если сможешь. Поправляйся, держись! Сегодня я плохо вижу тебя, чуть различаю, я уже далеко, далеко… Я не спорил с тобою, как следует жить. После спора, полемики, диспута, драки оппоненты расходятся, им надобно разойтись. Но нам нельзя было разойтись: из нашей палаты № 4 не уходят, отсюда выписывают. Меня выписывают, ты остаешься пока…
Появился в дверях одноногий, Зеленый Носок.
— Что, выписываешься?
— Выписываюсь.
Одноногий повисел на костылях, пошевелил скулами, ничего не сказал — упрыгал, зацокал копытцами.
— Поправляйтесь, Петрович, и вы поправляйтесь (это я руку пожал Усам.) Желаю вам поскорее вернуться домой.
Я вернулся домой и забыл о четвертой палате. Вспомнил о ней как-то утром на рынке, медленно пробираясь в толпе, к тому краю рядов, где торгуют картошкой. Вижу Васю, мочального мага, волшебника нашего рынка, Вася поет, как бывало: «Мочала-борода, борода-мочала — дррр!» Это его «дррр» — как трель весеннего дятла. У Васи круглые, нахальные, пеплом присыпанные, бездонные глаза. Посмотрел на Васю и вспомнил Петю: надо бы позвонить моему соседу по палате № 4.
Набрал Петин номер и слушал гудки в квартире, в апартаментах столь важной персоны — столяра районного ателье по ремонту квартир. И волновался, признаться: сейчас меня строго спросят, как спрашивает секретарша в приемной ну если не министра, то все же высокого чина, кто я и по какому делу. И дело-то личное у меня…
Ответил мне девичий, девочкин голос:
— Петра Андреевича нет…
— Он из больницы вышел?
— Нет, не вышел…
— А когда выйдет?
— Он не выйдет. Он умер, — ответила девочка. И чего-то ждала от меня, дышала в трубку.
Я не знал, что сказать. Ни одно из обыденных слов, которыми заканчиваются телефонные разговоры, к этому случаю не подходило. Нельзя сказать ни «спасибо», ни «передайте ему…», ни «когда позвонить», ни «до свиданья»… Я медленно отнял трубку от уха и, все еще слыша в трубке дыхание девочки, осторожно, как яичко в закипающую воду, опустил ее на рычаг.