Я тогда подошел к Женьке и сказал:
— Ты не имеешь права так говорить о Лере. Это скотство. Я запрещаю тебе так говорить о ней.
— А кто ты такой, чтобы мне запрещать? — Женька, прищурившись, нагло ухмыльнулся. — И какое тебе до нее дело? Или тоже пользуешься?..
Вначале я хлестал по Женькиному лицу ладонями.
Потом мне этого показалось мало, и я стал месить его кулаками. Женька упал. Ребята оттащили меня, силой довели до моей квартиры и втолкнули в дверь...
Иногда к Вовке приезжает его товарищ по техникуму Славка, скромный, очень мило улыбающийся парень в очках, который может часами читать на память Есенина, Багрицкого и Блока. Порой вместе с Вовкой Славка заходит ко мне, и мы идем гулять, втроем или даже вчетвером — с Лерой. В Славке мне нравится все, кроме одного, — его слишком откровенного внимания к Лере. Он все время старается быть возле нее, читает стихи только тогда, когда она с нами, он даже несколько раз приглашает ее в кино, и они уходят вдвоем, без Вовки. Мне и то обидно, а Вовке, кажется, все равно — он шутит, смеется и совершенно не обращает на это внимания. Я как-то не выдерживаю и спрашиваю его:
— Тебе не кажется, что Славка слишком любезен с Лерой?
— Кажется, — невозмутимо отвечает Вовка.
— Почему же ты так спокойно к этому относишься?
— Видишь ли, Семка... Мы с Лерой после защиты диплома собираемся пожениться. И если она способна увлечься Славкой, то пусть лучше это будет сейчас, чем потом. Потом это может быть страшно. Особенно, если будут дети. Вовка хмурится и отворачивается к окну. Я смотрю на него и удивляюсь: насколько он все-таки старше, взрослее меня, хотя мы с ним почти одногодки. Я не всегда бываю с ним согласен, но все же мне кажется, что он умеет думать о жизни серьезнее и глубже, чем я. В общем, так вот и идет наша жизнь до того дня, когда однажды Вовка не заходит ко мне и полушутя не спрашивает:
— Скажи, Семка, с какой стороны у человека аппендикс?
— Понятия не имею, — отвечаю я. — А ты что — решил заняться анатомией? — Нет, мне некогда заниматься анатомией. У меня что-то с правой стороны болит. — Он показывает на низ живота.—-Вот тут. Ты спроси вечером у матери. Ладно? — Ладно. Спрошу. Вовка уходит.
Вечером мама говорит мне, что аппендикс — с правой стороны и что, когда он болит, надо класть лед и вызывать врача. Сама она помочь в этом случае не может — она глазник.
Я бегу к Вовке. Аппендикс у него болит еще сильнее.
Вовка уже не может заниматься, лежит на диване с грелкой и жалуется, что она не помогает.
— Дай сюда грелку! — требую я.
— Возьми ради бога! — Вовка охотно отдает ее мне. — Все равно толку от нее ни на грош.
Я выливаю из грелки кипяток, наполняю ее холодной водой из крана и приношу в комнату.
— Вот теперь клади. А я побегу за льдом и вызову врача.
— Да брось ты, Семка! — Вовка морщится. — Какого, к черту, врача! Поболит — пройдет.
— Мама сказала, что нужно вызвать врача.
— Ну, мало ли что сказала твоя мама. Я свою-то не всегда слушаюсь. Ты лучше Леру позови.
— Хорошо,— обещаю я и ухожу.
Леры дома нет. Я оставляю ей записку и бегу в аптеку.
Из первого же автомата я вызываю к Вовке врача, а уже через двадцать минут взлетаю на четвертый этаж с пузырем льда в руках.
— Где Лера? — спрашивает Вовка.
— Ее нет дома. Я оставил записку.
Врач — высокий хмурый мужчина — приходит минут через десять после меня. Он щупает Вовку справа, слева и мрачно произносит:
— У вас аппендицит. Вот направление. — Он быстро, почти одним росчерком пишет маленькую бумажку.— Я пришлю за вами скорую помощь.
— А это обязательно, доктор? — спрашивает Вовка.
— Что обязательно?
— Ну, в больницу...
— Если хотите жить — совершенно обязательно.
— Хочу, доктор. — Вовка кивает и просит:
— Семка, собери мне быстренько в портфель мыло, зубную щетку, порошок и «Автоматику». Вон там, на столе, толстая лежит.
Да, сунь еще первый томик Метерлинка. Он у меня на очереди...
Врач уходит. Я провожаю его до дверей на лестницу, потом собираю все, что нужно, и сажусь возле Вовки.
— Наверно, операция будет, — тихо говорит он.
— Наверно, — соглашаюсь я. — Говорят, это самая легкая операция.
— Да черт с ней! — Вовка машет рукой. — Пусть бы тяжелая была! Только быстрее! Диплом ведь, Семка! Каждый день дорог! А тут лежи, плюй в потолок... Эх!
Приходит с работы Вовкина мать и, узнав, в чем дело, сразу начинает волноваться и суетиться. Мы успокаиваем ее, как можем. Леры все нет. Мы встречаем ее уже тогда, когда за Вовкой приезжает скорая помощь и я вместе с санитарами помогаю ему спускаться вниз. Лера бежит нам навстречу по лестнице, вдруг видит- Вовку, людей в белых халатах, бледнеет и прижимает руки к груди.
— Вова, что с тобой? — почти кричит она.
— Не волнуйся, чепуха. —- Вовка через силу улыбается. — Аппендицит.
Через неделю вернусь. В машине скорой .помощи, кроме санитаров и Вовки, умещаются только двое — Вовкина мать и Лера. Мне приходится остаться. На другой день я убегаю со второй лекции и иду з институт Склифосовского узнать, что с Вовкой. Какая-то удивительно спокойная, невзрачная женщина за окошечком говорит мне, что больной Малков прооперирован, операция прошла удовлетворительно, состояние тоже удовлетворительное.
— Увидеть его можно?
— Нет. Свидания только по воскресеньям.
— Что ему можно принести?
— Пока — только фрукты. Все остальное у него есть.
После занятий я еду в Елисеевский магазин — лучший коммерческий магазин в Москве — и покупаю там два больших антоновских яблока. Они стоят безумно дорого, эти яблоки. На них уходят все деньги, которые мама оставила мне на карманные расходы до следующей стипендии. ’ Как драгоценность, я везу эти яблоки в институт Склифосовского и протягиваю в окошечко равнодушной, невзрачной женщине.
— Записка будет? — сухо спрашивает она.
Сейчас.
Я вырываю из тетради лист и пишу записку.
— Ответа ждать будете?
— Буду.
Женщина отдает кому-то яблоки и записку, и их уносят.
Я жду долго, почти, полчаса. Наконец мне приносят мой же тетрадный листок, на обороте которого корявыми, шатающимися буквами написано:
«Семка, спасибо. Скажи Лере, чтоб приехала обязательно.
Между нами — мне паршиво. Кажется, во время операции прорвался гной. Спроси у матери, чем это пахнет.
В.».
Прямо из вестибюля института звоню на работу маме, но мне говорят, что она на обходе и к телефону в это время не зовут.
После обеда я выбегаю на угол и из автомата звоню еще раз. Мне говорят, что мама на операции.
Вечером, когда мама, наконец, приходит домой, я спрашиваю, чем пахнет, если во время операции аппендицита прорывается гной.
— Перитонитом, — говорит мама.
— А что это такое?
— Воспаление брюшины. Это очень опасно. А у кого это?
— У Вовки.
Мама начинает волноваться:
— Это плохо, Семочка. Это очень плохо. Я посоветуюсь завтра с нашими хирургами.
На следующий вечер мама приходит раньше обычного.
—Я специально отпросилась, — говорит она. — Скажи Вовиной маме, что помочь может пенициллин.
Это новое средство. Импортное. Его страшно трудно достать, и оно стоит очень дорого. Но, говорят, оно делает чудеса. У нас его достать невозможно. Кажется, у главврача есть какой-то крошечный запас, но он о нем даже не позволяет говорить. Вот если она где-нибудь раздобудет…
Я бегу к Вовкиной матери. Она, выслушав меня, одевается и уходит куда-то звонить.
Через два дня ей удается, наконец, достать пенициллин.
Но, кажется, он уже бесполезен.
В этот день Лера вбегает ко мне растрепанная, страшная. На белом, совершенно белом ее лице, как угольки, чернеют широко раскрытые глаза.
Я замечаю, что у Леры перекручен чулок, и это почему- то пугает меня больше ее бледности. Ведь Лера всегда так безжалостно-жестоко высмеивала женщин, которые не следят за своими чулками...
— Семка, — задыхаясь говорит она. — Вовкиных родных вызвали в больницу. Мне соседи сказали...
— Едем, — отвечаю я.
— Подойди к зеркалу, приведи себя в порядок.
Я выхожу из комнаты, закрываю дверь и надеваю в коридоре пальто. Когда я возвращаюсь, Лера причесана, у нее подкрашены губы, и это еще сильнее подчеркивает ее бледность, но чулок у нее по-прежнему перекручен. Мне неудобно говорить ей об этом, и я киваю на дверь. — Пошли. Мы почти бежим к троллейбусу, потом пересаживаемся на другой. У Леры какие-то странные, возбужденно- испуганные глаза. А я все время невольно смотрю на окружающих и думаю: замечают они или нет, что у Леры перекручен чулок. Кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Люди глядят в окна, в газеты, в книги, разговаривают, и никому до нас нет дела. В институте Склифосовского нам безоговорочно выписывают пропуска и выдают халаты, хотя сегодня и не приемный день. И по этому я чувствую, что дело плохо, очень плохо. Я бегу за Лерой по узким и длинным коридорам, слышу стоны и кряхтенье больных в палатах, и мне становится жутко. В маленькой палате, куда вбегает Лера, — четыре кровати. Возле одной из них я вижу мать и бабушку Вовки. А на кровати... Боже, неужели это Вовка?!. Ужасно худой, с обтянутым темным лицом, с выпирающим, острым носом, с провалившимися, страшными глазами, которые, кажется, ничего не видят, кроме какой-то одной точки на потолке. Приходит сестра. Делает ему укол. Пенициллин. Тот самый пенициллин, который теперь уже, видимо, бесполезен. После укола Вовка вдруг вскакивает, машет руками и дико, безобразно ругается. Я за всю жизнь ни разу не слыхал, чтобы он так ругался. Его укладывают обратно в постель.