Алёна затомилась в слезах:
— Степан, Степан! Делай, на что послан судьбой, — только не забывай ты Алёну свою, покинутую женушку, Алёну с малыми детенышами. Не забывай, помни о нас, помни. А мы ждать станем, дни и ноченьки. Ой, томиться станем, изнывать в тоске.
— Не надо, не плачь, Алёнушка. Не кори меня, а гордись да радуйся. Должны мы, ой — великое совершить, и совершим. Знаю! Вот! Вижу! Прощай.
— Прощай, Степан! Чует бедное сердце мое, что не скоро мы свидимся… Ох, страшно мне, больно мне! Люблю я тебя и боюсь… И вот рада я, рада за радости твои… Прощай, мое солнышко, прощай, родимый! Прощай, пойду я домой одинешенькая, по дороге слез своих бабьих пойду…
Долго смотрел Степан в путь за Алёной и думал о женском сердце:
— Оно похоже на воск — такое оно гибкое от тепла и света, такое оно кроткое и простое, будто цветок на заре.
Прямо из сердца земли русской вытекает Волга, разливно завершая бегучий путь морем Хвалынским — Каспийским.
Крутобедрые, упрямые берега бережной любовью берегут течение заповедной реки-кормилицы.
На веки верные сторожа — горы Жигулевские — не дадут в обиду славу волжскую, быль затейную.
А оседлый люд, на прибрежностях кормиться севший, сыздавна жил и живет тут неизменно-истой любовью к реке-матушке, к берегам коренным, к этой земле обетованной, богатой урожаями, зверьем-пушниной — мехами, лесами, птицами, рыбой.
Недаром денно и нощно плыли по Волге купеческие караваны, доверху груженные всяческим добром — товарами, а чтобы для завидных глаз соблазна от богатства не было — на носу каждого судна пушка стояла для обереженья.
А на иных носах караванных судов даже стрельцы сидели.
Да и было кого остерегаться: не раз случалось, как в темную ночь нежданно-негаданно на легких стругах подкатывали к каравану лихие разбойнички и грабили так чисто да бойко, ловко да бесстрашно, что и пушка не успевала выстрелить, как тех разбойничков и след простывал вместе с добром.
И сколько их было, и кто, — знала только одна темная ночь на Волге.
Говорили разное: указывали на беглых холопов из помещичьих владений, называли скрывшихся острожников или провинных крестьян, болтали о татарах, киргизах, калмыках, судачили о скопищах сермяжников на больших дорогах, шептались о предчувствии беременной грозы, ждали первого грома.
И дождались.
Первый гром ударил и раскатился по всей Волге-матушке от устья до верховьев.
В низовьях, под Камышином, однажды в тихую чернобархатную ночь плыл богатый караван — из пяти груженых брюхатых судов — с пушками на носах, а на переднем — с двадцатью спящими стрельцами.
Спали-дремали у своих пушек пушкари.
Не спал только сам купец Жиглов, везший товары в Астрахань, да не спали рулевые и водоливы.
Суда плыли серединой реки и будто не плыли, а на месте стояли — такая тишина легла недвижная, беззвучная.
Лишь с берегов изредка доносились перезовы ночных птиц, и хлюпала вода у рулей.
Купец Жиглов сидел на ящиках, похаживал, посматривал, бороду поглаживал и подсчитывал, — сколько он обратно из Астрахани персидского шелку повезет в Москву, — а в этом его главная шелковая торговля и развертывалась.
А не спал по ночам купец Жиглов пуще из-за того, что в двух кубышках золото вез, чтобы побольше персидского, индийского шелку захватить в Астрахани, где его купцы заморские поджидали.
На спящих стрельцов купец Жиглов сердито поглядывал:
— Дрыхнут, собаки, нещадно, хоть глаза им выколи. Тишина ночная, будто смола сгустилась. Задремал и купец, осовел от черноты. И вдруг над самым ухом — глаз кривой и зубы оскаленные:
— Указывай, купец Жиглов, где лежат спрятаны две кубышки с золотом да бочонок с серебром?
Оторопел купец — глазам, ушам не верит, закричать хотел, а хриплый голос ему в ухо:
— Не кричи, купец, стрельцов разбудишь, а коли разбудишь — вот этот нож печеночный по рукоять в брюхо всажу и поверну не раз в кишках. Указывай золото!
— Тут оно в ящике, ищи, — хрипел купец, — бери, тут… тут…
А когда черный человек нагнулся над ящиком и шарить начал, купец железной палкой ударил по голове человека и, сбросив его в воду, заорал:
— Эй, стрельцы! Спасайте!
К купцу другой человек подскочил:
— Зря ты, Жиглов, удальца загубил, зря. За что загубил? Неужто золото дороже человечьей жизни? Али по-купецкому выходит, что голытьба за человека не считается? А тогда дозволь и тебя за тварь негодную признать. Указывай золото!
— Стрельцы, спасители! — верещал купец.
— Сарынь на кичку! — гремело на носу, над стрельцами.
— Сарынь на кичку! — неслось с воды.
— Сарынь на кичку! — раздавалось с других судов.
— Сарынь на кичку! — отвечало эхо ночное с берегов.
— Сарынь на кичку! — бурлила Волга по бездонным сторонам.
— Берите золото мое, — ревел купец исступленно, — вот оно в кармане, в мешке припасено, а про две кубышки наврали вам злодеи из холопов моих, вот крест святой, — наврали супостаты. Берите это золото, да только душу оставьте на покаяние, ибо не имею надежды и иного прибежища, кроме тебя, господи…
— Я знаю, где твое золото, — хохотал жигловский холоп в выкаченные глаза хозяина, — мы вот — скотина твоя, холопы твои присмертные, кровь наша — вот твое первое золото. А второе золото — две кубышки да бочонок серебра в нашу холопскую казну по правде поступило, — гляди в темень ярую, может, увидишь.
— Душегубы, воры! — базлал Жиглов, — отпустите душу на покаянье вожделенное, молиться за вас стану, воры. Никому, кроме бога, не скажу про вас, воры. Отпустите…
Пробегавший человек крикнул купцу:
— Мы не воры, не разбойники — атамановы помощники. А наш атаман-батюшко Разин, Степан Тимофеевич. Вот он к тебе идет — с ним и считайся.
Степан подошел подбоченясь:
— Ты ли, купец Жиглов?
— Я есмь раб божий Жиглов, — повалился в ноги Степану купец.
— А по какому купецкому правилу ты загубил человека, али по привычке? И чего достоин ты за злодеянье — суди сам.
— Перед Господом Богом отвечу, — ревел купец, — а у тебя, батюшко, прощенья прошу.
— Перед богом легко отвечать, — улыбался атаман, — а вот перед нами попробуй. Не волен я и прощенья тебе дать за человека, дважды тобой загубленного: по милости вашей купецкой, он и так весь иссечен в конюшнях был, — еле этот холоп спасенье в беглых нашел, а ты его и вовсе прикончил. Пойди-ко за ним, да у него прощенья и проси.
Купца швырнули в Волгу.
Пушку на атаманский струг спустили.
Ружья, сабли у стрельцов отобрали.
Товары, сколько приглянулось, очистили, свалили на струги.
Холопы жигловские пристали к вольнице.
Струги исчезли в смоляной черноте.
Суда плыли своей дорогой.
Тишина ночная нависла еще гуще, еще укрывнее.
Волга дышала величием молчания.
Перекликались в берегах совы и филины, да изредка глухо выли волки.
Жадно, ненасытно полюбил Степан Волгу-раздольницу, так полюбил ее сердешную, животворную, приютную в берегах, что не знал пределов благодаренью своему за щедроты-удачи оказанные, не ведал и чудодейственных слов таких, чтобы излить свою душу в преклонении за счастье дарованное.
А приливающее счастье рекой, будто Волгой, текло, и не было конца этому благодатному приливу.
Если подняться на гриву утеса Орлиного Клюва — можно любому глазачу увидеть размах горизонтов, а у Степана глаза краше солнца видели.
И ночью он, как луна, смотрел.
По горам ночным, будто по коленям матери, ползал.
А когда спускался обратно в стан свой и видел перед собой бегущую Волгу, струги в кустах, вольных людей, бесшабашно распевающих у костров песни свои излюбные, ретивые, падал Степан на землю, целовал ее, хрустко жевал, глотал, упоенно-любовно спрашивал:
— Как быть, куда идти, где найти?
Незаметно до самой воды докатывался и пил ее поцелуйно, с жаром лаская, будто единственную, пел ей горячую трепетную думу:
Волга, Волга! Не ты ли из сердца земли исток свой берешь, не ты ли наши сердца заливаешь любовью к тебе, не ты ли творишь нас великими, вольными, затейными, не ты ли указываешь нам пути-дороженьки!
Волга, Волга! Как мать, ты рождаешь нас и грудью вскармливаешь сильных для славы океанской.
Волга, Волга! И ты, как невеста, как возлюбленная, цветешь для любви нашей молодецкой, для подвигов удальских.
Волга, Волга! Во имя твое разливное наши песни распевные, самоцветные, наши крылья-паруса лебединые, наши легкие струги быстрые, дружные с чайками да с дикими утками.
Волга, Волга! Дорога наша размашная, неизменная, ратоборная.
Во пречистое имя твое, счастье, нам водою несущее, — распластываю я судьбу затеи знатной, и ты, Волга-матушка, кормилица-поилица, не оставь советом думы мои.