— С первого дня веры не дал. «Ты, говорит, нечестна». Надежда доказала свою честь. Рубахой. Чуло, видно, сердце-то, откуда сиверок дохнет. Опять: «Как за меня, за такого лешего, пошла?» — «За силу твою, — говорит Надежда, — пошла. Мне, говорит, сила да заступа твоя надобна, хорошей да чистой жизни хочу». Опять — не любишь! Замучил, с первого дня замучил девку. Але кого Надеха встретит, не смей говорить-здороваться. А как не здороваться, как не говорить с людями? У меня девка смалу в учтивости да в обхождении воспитана.
И вот Надежда у меня мучилась-мучилась, парничка прижила — ну, нету жизни. Всем бы хороший человек — и не пьет шибко, деньги хорошие зарабатывает, хозяйственный. Все справили: небель, стервант, одежды всякой назаводили, посуды звонкой. Ну неверной. В клуб не сходи, к людям не выйди, и на улице — вышла — везде евонные глаза.
Ну что, три года пожили, ушла Надежда. Все ему оставила: небель, деньги, тысяча рублей на книжке было, — только, бога ради, оставь меня во спокое, дай мне жить-дышать. Да вот с тех пор так и путается — ни девка, ни жонка. Я начну говорить. «Не учи, не твое дело. Нынче половина так живет»…
Старуха ждала моего одобрения, и мне бы надо хоть кивнуть головой, что ли, — на большее я был не способен, потому что я раз двадцать высказывался по поводу образа жизни ее дочери, столь необычного для нашей все еще во многом патриархальной местности, но сегодня во мне вдруг что-то забастовало, и обиженная Федосеевна в конце концов встала с бревна, на котором мы сидели, да так и пошагала, не попрощавшись.
1978–1980
В пятьдесят втором году после окончания ветеринарного института Аркадия Стрельникова направили на Новгородчину старшим ветврачом зоны МТС.
Время было трудное, — послевоенное лихолетье! — многие колхозы дышали на ладан, а у него, ветврача, одна присказка, один разговор: сдавай мясо! Да мясо товарное — говядину.
Однажды Стрельников приехал в колхоз — председатель сидит за столом, по уши зарыв-шись в бумаги.
— Что за новая игра в бумажки? По мясу всех обскакал? — Стрельников, несмотря на свой возраст, умел страх нагнать — быстро «поставил голос».
— Эти бумажки — смертный приговор колхозу, — вздохнул председатель.
— Смертный приговор?
— Да. Заявления от колхозников. Коров да телок просят. — И тут председатель, как-то беспомощно, беззащитно взглянув на него, взмолился: Понимаешь, какое дело-то… Не дать коров колхозникам — разбегутся, без коровы на сотки не проживешь, а дать — ты же первый крик поднимешь: почему у тебя молочное стадо сократилось?
— Ты мне Лазаря-то не пой! — начал было Стрельников с привычной фразы (не впервой приходится вправлять мозги) и вдруг прикусил язык, ибо председатель, как бы защищаясь от него, поднял руку, и вместо руки у него оказался пустой рукав.
Стрельников сел и долго сидел, со стороны, сбоку приглядываясь к худому, нездоровому лицу председателя.
— Слушай, — сказал он наконец, — а у колхозников, которые просят коров да телок, есть в личном хозяйстве свиньи да овцы?
— У кого есть, а у кого нету.
— А нельзя так сделать: вместо крупного рогатого скота сдать в госзакуп мелкий?
— Нельзя. По плану: говядина. Разве только ты как старший ветврач бумагу выдашь: колхоз, дескать, сдал то, что надо.
Стрельников выдал бумагу, а через день его вызвали на бюро райкома. Заявление: старший ветврач Стрельников разрешил отдать коров колхозникам, а государству вместо высококачественной говядины всучил какую-то свинину и недозрелую баранину. Одним словом, обман, антигосударственная практика! (Кстати, заявление, как потом выяснилось, накатал один из колхозников, которому не досталось коровы.)
Секретарь райкома темной тучей навис над молодым ветврачом: отвечай! И от членов бюро несло крещенским холодом. И Стрельников в первую минуту перепугался насмерть, а потом вдруг вспомнил председателя с обрубком вместо руки и просто озверел:
— Это накормить-то крестьянских детишек молоком антигосударственная практика? Да зачем же нас с вами сюда прислали? Разве не для того, чтобы крестьянские дети молоко ели? Или вам плевать на крестьянских детей, поскольку сами получаете молоко с базы? Нет, то, что я сделал, это не антигосударственная практика, а единственно государственная и народная практика! Сказал, и не вышел, а вылетел вон. Члены бюро уставились на первого секретаря: что сделает тот? Сейчас, сию минуту, позвонит куда следует или покамест распорядится, чтобы заготовили приказ о снятии Стрельникова?
А первый сидел-сидел, смотрел-смотрел в стол и вдруг сказал:
— Будем считать, что никакого заседания бюро у нас сегодня не было.
Прошло, наверно, с полмесяца. Многие сослуживцы перестали разговаривать со Стрель-никовым — на всякий случай, чтобы не погореть заодно с ним. А сам Стрельников назло всем ходил по передней улице мимо райкома. Смотрите! Не боюсь!
И вот однажды, когда он так среди бела дня напоказ рысил мимо райкома, оттуда вдруг вышел секретарь со своим синклитом.
— Стрельников, чего не здороваешься?
— А чтобы не подумали, что подлизываюсь к вам, — с вызовом ответил Стрельников.
— Вот как! — усмехнулся секретарь. — Ну коли ты не хочешь подойти, я сам к тебе подойду, — и на виду у всех через грязную дорогу пошлепал к Стрельникову.
Подошел, протянул руку:
— Правильно выступил. Мы действительно подзабыли, для чего живем Я, брат, из беспризорников и знаю, что такое голод. Работай. Но серость свою не показывай. Со старшими надо здороваться.
1969
У Косовых дом разодет, как невеста. На веревках вокруг дома развешаны яркие шелковые платья, задорно переливающиеся на солнце, всевозможные шали, полушалки, платки, ситцевые и шерстяные отрезы, одежда верхняя, обувь, меховые шапки.
По-старинному сказать — это сушка нарядов, от моли, от мышей, но в то же время это и смотр благосостояния семьи, приданого дочерей. И надо ли говорить, что Дарья Леонтьевна, хозяйка всего этого великолепия, сияет с головы до ног! Это ведь она все нажила, своими рученьками нажила двенадцати лет от родителей осталась.
Я от души радуюсь вместе с Дарьей Леонтьевной и с удовольствием обхожу весь этот пестрый, пахучий парад и вдруг на видном месте, возле самого крыльца, замечаю два старых, растоптанных, без подошв черных валенка.
— А эти молодцы как сюда попали?
Дарья Леонтьевна молодо смеется.
— А от этих молодцов я жить пошла.
— Жить?
— Жить. Мне эти валенки в лесу дали. Первая премия в жизни. И вот жалко, никак не могу выбросить.
Дарью Леонтьевну прошибает слезой.
— Ох, как вспомнишь все свои стежки-дорожки, дак не знаешь, как и на сегодняшнюю дорогу вышла. Мне четырнадцать лет было, когда меня на лесозаготовки выписали. И вот раз прихожу в барак из лесу. «Новый год, говорят, Дарка, завтра у людей». Эх, думаю, и мне надо Новый год отметить. А как? Чем? У нас тогда, в войну, не то что хлеба, картошки-то досыта не было. А давай, думаю, у меня хоть валенки сухие в новом году будут. Положила в печь, легла на нары. Думаю, полежу немножко, выну. А проснулась утром — в бочку железную бригадир коло-тит. Я вскочила, к печи-то подбегаю, заслонку открываю, а у меня от валенок-то одни голяшки. Сгорели. Жарко, вишь, топили печь. Стены-то в бараках худыe — к утру все выдует, куржак в углах-то, зайцы белые.
Я вся в слезах к начальнику лесопункта. Босиком. По снегу, как сейчас помню, — конторка напротив барака стояла. «Так и так, говорю, Василий Егорович, у меня валенки сгорели, что мне делать?» — «А что хошь делай, а чтобы к утру завтра была на работе. А то под суд отдам».
Пошла домой — восемь верст до дому. Из шубы маминой два лоскута вырезала, ноги обернула да так и иду зимой по лесу. Пришла домой, а что возьмешь дома? Катя, сестренка младшая, в детдоме, изба не топлена, на улице теплее.
Вот я села на крыльцо, плачу. Идет старичок, Евграф Иванович, конюхом робил. «Чего, девка, ревешь?» — «Валенки сожгла. Начальник сутки дал, а где я их возьму». — «Ничего, гово-рит, не плачь. Пойдем ко мне на конюшню, что-нибудь придумаем». Вот пришли на конюшню, тепло у дедушки, да я только села на пол к печке, прижалась, как к родной мамушке, и уснула. До самого вечера спала. А вечером меня дедушко Евграф будит: «Вставай, говорит. Ладно, нет, я чего скорестил». Я гляжу и глазам не верю: бурки теплые, эдаки шони из войлока от хомутов старых сшил. Я надела бурки да до самого барака без передышки бежала. В лесу темно, разве звездочка какая в небе мигнет, а я бежу да песни от радости пою. Успела. Не отдадут под суд.
А через полгода, уж весна была, приезжает к нам сам. Секретарь райкома. «Говорите, кто у вас ударник». — «Дарка, говорят. Всех моложе девка, а хорошо работает». — «Чего хочешь? — говорит, это секретарь-то. Чем тебя наградить-премировать за ударную работу на трудовом фронте?» — «А дайте, говорю, мне валенки». — «Будут тебе валенки. Самолучшие». И вот осенью-то мне валенки черные привез. Опять сам. Верный человек был. Раз уж что сказал — сделает.