Он на минуту остановился, посмотрел на Геннадия с улыбкой:
— Только учти, голубь, это между нами. Не для печати, как говорится. Есть тут один товарищ, мы с ним старые приятели. Так вот, у него… В его, словом, организации была в свое время эпидемия: главный инженер и другие хорошие люди заигрывались до того, что едва держались на ногах. Посиди-ка ночь в табачном дыму! И, кроме того, денежки, конечно, проигрывали. Что делать? Товарищ ко мне — выручай, говорит. Научи мальцов уму-разуму. Создалось положеньице: доктор Шлендер, — и вдруг, нате вам с кисточкой, будет играть в карты. Однако надо. В районе меня как доку по этой части никто не знал. Я собрал мальчиков за один стол, раздел их, что называется, до нитки, — не за присест, конечно, пришлось поработать основательно. Потом говорю: дадите честное слово, что больше за стол, кроме как в дурака, не сядете — прощу вам долг. Не дадите — расчет. А деньги, надо сказать, проиграли они лютые. С тех пор — тишь да благодать.
— А что? — рассмеялся Геннадий. — Тоже врачебное вмешательство. Вот бы вас на Демина напустить.
— Это кто такой?
— Шофер у нас. Картежник.
— Ну, знаешь… Из пушки по воробьям стрелять. Пусть Княжанский воспитывает… Кстати, Герасим мне вчера звонил, спрашивал, как дела у Бурганова. Передай, что пока без изменений, я специально узнавал. А ты чего же к Семену не зашел в Магадане?
— Куда бы это я зашел? — удивился Геннадий. — Я и адреса его не знаю.
— И то правда, — согласился Шлендер. Откуда тебе знать? Семен о своей болезни и себе думать не разрешает, не то чтобы другим рассказывать… В больнице он, Гена. На обследовании.
— То-то, я смотрю, выглядит он неважно… А говорил — экзамены сдавать едет.
— Подлечится немного и сдаст.
— А что у него?
— У него лейкемия.
— Аркадий Семенович! Это же… — Геннадий даже привстал. — Это же… рак? Или я что-нибудь путаю?
— Не путаешь. Это рак крови.
— О господи! Хм… Чертовщина какая. Ведь это, можно сказать, человек приговорен. Или — какая-то надежда, отсрочка?
— Отсрочка самая минимальная. Год ему в лучшем случае остался. Может быть, полтора. От лейкемии еще никто не излечивался.
— Не верится… Столько у него всяких планов. Институт вот… Хорошо хоть, что в неведении человек живет. Может, оно так и гуманнее.
— Брось ты, Гена… Какое неведение! Может, оно и гуманнее, только Бурганов все знает. Давно знает. Потому и торопится. Очень он торопится. Понимаешь? Наперегонки со смертью живет… В общем, передай Герасиму, что пока никаких изменений нет. А будут — я сообщу…
«…Боюсь не смерти, но умирания. Кто это сказал? А, черт с ним, неважно. Страшна не смерть, а сознание смерти, ее неизбежность. Нет, врешь! Смерть тоже страшна, нечего голову под крыло прятать.
Как это элегантно-красиво: говорить о бренности земного, завязывая в узел кочережку и потея от избытка сил; вздыхать об исковерканных идеалах, имея впереди сто лет жизни; как это возвышенно-грустно — биться головой об стену, зная, что голова у тебя чугунная и даже синяка на ней не останется?
Я ходил вокруг Семена, как ищейка, вынюхивал, сгорая от нездорового любопытства: что им движет в жизни, зачем он поступает так и эдак — какая ему польза, какой навар?
А он отсчитывал каждый день — не просто прожитый день, а сделанное за день дело. Что успел, что еще осталось…
Не хотел бы я быть на его месте.
Не хотел бы?
А жаль! В самый раз тебе испытать не заплесневевшую тоску, а вот такое, как у Бурганова,— чтобы дыхание останавливалось от боли, от ужаса, что все это скоро кончится — и не просто испытать, а жить с этой болью каждый день, плевать на нее, и каждый день делать свое дело — только бы успеть! — и улыбаться друзьям, чтобы они, не дай бог, не стали тебя жалеть, и ругаться с недругами, чтобы они не почувствовали твоей слабости,— вот что тебе надо было бы испытать, и, может, тогда, отряхнувшись, как шелудивый щенок, попавший в болото, ты бы и впрямь нашел свою дорогу — не среди кочек, а там, где нормальные люди ходят…
Очень жаль Семена. Не думал, что мне может быть так больно…»
Вот уже вторую неделю по утрам ему не хочется смотреть на белый свет. Чего хорошего? Откроет глаза, и надо будет идти на работу, в гараж, где у бочек с песком стоят ребята и курят. Разрушают организм. А ему нельзя разрушать организм, запретил Аркадий Семенович, сказал, что у него внутри какие-то хрипы.
Плохо человеку, когда он бросает курить. Переругался с ребятами. В столовой поднял крик, что чай холодный и в борще плавает таракан, хотя это был вовсе не таракан, а жареный лук. Молодому шоферу Курочкину пообещал свернуть шею неизвестно за что. Тогда к нему пришел Дронов и сказал, что от имени лучших людей автобазы он просит Геннадия снова начать курить. Более того, коллектив обязуется снабжать своего взбесившегося товарища лучшими сигаретами…
В гараже повесили объявление: «Шофер, будь осторожен! На трассе Геннадий Русанов!»
В субботу он возил щебенку на бетонный завод. Работалось хорошо. Концы были длинные, дорогу укатали, стоять под разгрузкой почти не приходилось. Володя по-прежнему висел у него на хвосте, но, заработав свою розу, видимо, немного поиссяк, и сейчас Геннадий снова шел первым. «Так держать! — говорил он себе. — На освещенное окно господина Флобера! Тут тебе и хлеб, и призвание, а на пенсию выйдешь, можно будет мемуары писать. Не каждый шофер умеет писать мемуары».
Помнится, в прошлом году на Курилах ему тоже выдалась такая вот светлая неделя. Проснулся однажды на удивление тихий, свежий, словно в бане побывал и квасом отпился. Долго лежал и думал — с чего бы? Откуда такое благолепие? Вспомнил — дали ему самосвал, новый, только-только обкатанный, и он в первый же день трем лучшим шоферам носы утер. Подумал удивленно — ну и что? Велика ли радость? Потом решил, что велика — он человек азартный. Игрок…
А потом случилась глупость. Смешно вспомнить — в нем заговорила порядочность. Отрыжка воспитания. Делал двадцать ездок, заглянул к учетчику — там двадцать две. Откуда? Мужик морщится. «Видишь, говорит, какая штука. Ребята свои, работаем третий год, карьер, сам видишь, не асфальт, вот немного и прибавляем. И тебе нельзя не прибавить, ты пока лучше всех идешь, конфуз получится, если у тебя меньше будет, чем у других…»
Как он был смешон в тот день! Махал руками, обличал, доказывал. Он вывел шкурников на чистую воду, его благодарили, а через неделю он вылетел из гаража с таким треском, с каким не вылетал еще ни разу. Ему преподали наглядный урок — хочешь быть принципиальным — пиши в стенгазету о том, что начальник недостаточно вежливо здоровается с уборщицей, а будешь лезть к нам в карман — убьем! Тем более, что бить его было проще простого. Пил? Куда денешься — пил… Копнули глубже — мамочки мои! Откуда Русанов попал в гараж? Из вытрезвителя… А перед этим — пятнадцать суток. А еще перед этим — драка на рыбозаводе. В газете фельетон был? Целых два. Один даже в стихах…
Рабочий день подходил к концу. Геннадий немного задержался на трассе, и, когда вернулся, в гараже почти никого не было. Только в самом конце пролета стоял лесовоз Дронова, а вокруг него ходил какой-то нескладный дядя. В нем Геннадий узнал соседа.
— Поговорили, Дмитрий Карпович, и все, — услышал Геннадий спокойный голос Дронова. — Я согласен — пусть я шкурник и захребетник, но оплата у нас по труду, и труд, выходит, по оплате.
— Так ведь на полчаса всего дел-то! Ты пойми, трубы перемерзнут, магистраль лопнет. Тогда что?
— Да хоть что. У меня принцип.
— Принцип? Ох ж сволочь ты!
Он сплюнул и пошел к дверям, но, заметив Геннадия, остановился.
— Слушай, у тебя тоже принцип? Или у тебя совесть? — голос его дрожал, довел-таки Дронов старика. — Нужно десяток труб на второе прорабство подкинуть, авария там, рабочие сидят… Ей-богу, десять минут всего! Ну, полчаса…
— Трубы далеко?
— Да нет, какой далеко? Рядом.
— Садитесь, — сказал Геннадий.
Подошел Дронов, стукнул ногой по баллону.
— Скат у тебя хреновый.
— Иди, иди, — не выдержал старик. — Иди, ради господа бога!
— Сдурел, что ли? — сказал Геннадий Дронову.
— Блаженных не уважаю, — буркнул Дронов.
Геннадий быстро управился с трубами и поехал обратно. Начинало темнеть. У поворота на зимник из-под обрыва валил густой дым. «Старые баллоны жгут, — подумал он. — Только почему так далеко?» И вдруг увидел: внизу горела машина…