— Привет, — сказал Геннадий, позевывая. — Рано я вам, однако, понадобился. Или уже утро?
— Вставай, вставай. Угрелся. Поехали на экспертизу, посмотрим, сколько ты за воротник заложил.
— Хорошо заложил, — улыбнулся Геннадий. — Стопку до закуски и стопку после… Погоди, это на какую же экспертизу? Зачем?
— На предмет опьянения, — пояснил стоявший за Самохиным милиционер. — Обычное дело, пора бы знать.
— Так я же не на работе. Вы что?
— Экий ты, — поморщился Самохин. — Разберемся мы. Разберемся. Показания давать будешь, дело срочное, по горячим следам надо. Экспертиза для порядка, в нашем деле всегда так.
В поликлинике Геннадий дунул в трубочку и попросил у медсестры порошок от головной боли, улыбнулся, когда она сказала, что порошки приносят вред, надо меньше пить, подумал, что настроение у него сегодня какое-то смешное, уютное, и по дороге в ГАИ снова задремал в машине. Окончательно проснулся он только в дежурке, когда Демин сказал:
— Вот какое дело, Гена… Не хотел я тебя подводить, думал — ну, обойдется. Все-таки ты меня выручил. Потом… Понимаешь, как получилось: я одно, а Самохин — дока, его не проведешь. — Он кивнул в сторону инспектора, который сидел рядом и молча слушал.
— Ты, Демин, еще ответишь за попытку ввести следствие в заблуждение, — сказал Самохин. — Хоть и понимаю, что ты по дружбе.
— Ладно, — кивнул Демин. — Отвечу. Не в этом дело… Вмятина у тебя, Гена, на крыле, не доглядели мы. Потом — следы на дороге. Экспертиза. В общем, видишь, как получилось. — Он развел руками и виновато улыбнулся. — Припер меня инспектор. Пришлось сознаться, что сшибли меня.
— Не понимаю, — сказал Геннадий. — Разве тебя сшибли?
— Ладно, Гена, чего уж там… Хотел я, как договаривались, на себя вину взять или сказать — не знаю, ехал какой-то самосвал, зацепил, да не вышло вот. Теперь приходится, как было… Ты не пугайся: самое большое — за машину заплатишь, не все, конечно, я половину внесу. Помогу.
— Погоди… Это значит, я тебя сшиб?
— Артист, — вздохнул Самохин.
Демин тоже вздохнул, — неприятно товарища подводить, а что делать? Инспектор — собака, нюх у него. Сквозь землю видит.
— Ах и падла же ты, — вдруг сказал Геннадий почему-то совсем спокойно, — ты когда это придумал? Неужели пока домой ездил, мокрые штаны менял? — Он приподнялся и ударил прямо через стол.
Лицо осталось на месте. Смотрит, не отводит глаз! Он ударил еще, всем телом кинув себя навстречу этим глазам, но по дороге рука уперлась во что-то, взмыла вверх, и Геннадий, морщась от боли, рухнул на лавку. Самохин, все еще продолжая держать его, сказал:
— Ну вот и хорошо, все по науке идет. Проявил ты свою натуру… Отсидишь пятнадцать суток за хулиганство, потом поговорим.
— Не надо, инспектор, — вмешался Демин. — Я не в обиде. Понимаю. Нервы у него.
Маша вернулась с работы, поставила чайник и села распускать кофту. Очень милое занятие, увлекательное, гимнастика для пальцев. Надо бы чепчик надеть и очки на тесемке, да котенка завести, чтобы клубком забавлялся.
А что делать?
Маша кинула кофту в угол и пошла к телефону. Сейчас она услышит его сонный голос — да вот, понимаете, так получилось. Работа… Снова села к окну, взяла газету. Брумель прыгнул на два метра девятнадцать сантиметров. Ну и что?
Сколько сейчас? Половина седьмого. Люди идут и идут. Все время хлопает дверь Бам-бам! Стучит и стучит. Неудобно, что дверь рядом. Раньше не замечала. Вот опять… И снова не он. Шаги она его узнает. А дверь за всеми захлопывается одинаково.
Не позвонил. Не приехал. Она сидит и думает, поджимая губы: капризничает. А вдруг?.. Да нет, ничего не вдруг, просто ему надоело, сколько можно…
Она говорила себе, что нет, неправда, в отношениях между людьми не может, не должно быть всяких там уловок. Женская гордость? Она понимает, пусть женская гордость, но разве это значит, что она должна делать каменное лицо, казаться равнодушной, говорить «нет», когда все равно скажет «да»? Или, может быть, она действительно была уж очень откровенно рада всякий раз, когда он приходил, сидел рядом, плел косички из бахромы на скатерти.
Когда просто был здесь.
Все у нее не так. Не как у людей. Честное слово. Подруги ходят со своими милыми в кино, гуляют в парке, стоят в подъездах и слушают стихи; они вздыхают, томятся, ждут, красиво переживают и два раза на день рассказывают ей об этом. Потом кто-нибудь из них приглашает на свадьбу. Все как положено. А она привела в дом. Кормит блинами. Рубаху ему выстирала… Ходит в халате, в переднике, выбивает с ним на улице матрац. Какие тут стихи. Сидит и молчит по два часа кряду, потом заговорит. Лучше бы молчал. Она теряется. Начинает с чепухи. С мелочей. Какой-нибудь факт или случай, и вдруг — ей иногда кажется, что это нарочно, просто, чтобы подразнить ее, — переходит к обобщениям, к выводам, которые она не знает, как опровергнуть. Хотя знает, что это не так… Строит и строит свою мрачную башню, потом раз — и нет ее. Рассыпал. Улыбнется и скажет: «А может, не так. Слова, знаете, страшная вещь…».
Она совсем не знает его. Не знает — и любит. Как же так? А вот так. Геннадий сумел бы и здесь построить длинную теорию. Теоретик… На что она рассчитывает? Чего ждет? Думает пригласить подруг на свадьбу? Как бы не так. С такими глазами, как у него, не женятся… Ходит и ходит. Почему бы нет? И если захочет — останется. Она ни на что не рассчитывает, просто любит. Пусть теоретики разбираются…
На кухне загремел ведром Фокин. Вернулся из Магадана. Он теперь на дальних рейсах. Может, спросить? Не видел, мол, Русанова? Он мне, понимаешь, нужен… Для газеты.
— Русанова не видел, — сказал Фокин. — Не до газеты ему теперь. Не слышала? Темная история, никто пока толком не знает. Говорят, то ли сшиб он там одного парня, то ли наоборот. Вроде обгорел. Я сам слышал мельком, заезжал на базу путевку отметить.
Она секунду молчала.
— Фокин! Как это… обгорел?
— Обыкновенно. На бензине ездим, не на воде… Да ты что? Фу, дуреха, не реви, честное слово! Жив и здоров, раз в больницу не положили. Чуб опалил — и вся история… Погоди!
Она бежала к редакции. Фокин перепутал. Конечно, перепутал. Это не Геннадий. Он не может лежать, укутанный в гору бинтов — вместо лица, головы, рук — одни бинты! Не может… Он сидит ждет ее… Телефон молчит. Не отвечает… На базу? Нет, сразу к нему. Машина у редакции. Витя, милый, скорей. Не спрашивай, надо. Понимаешь — надо! Вот здесь, видишь, — дом с наличниками? Все…
Дверь открыла одна из дочерей, сказала, что дома никого нет, все на работе. Хотя нет, дядя Гена был, куда-то вышел. Вы заходите.
Слава богу: «вышел», значит — ходит.
На столе тикает будильник. Смешной, пузатый. С колокольчиком. У нее тоже был такой, мама купила, когда она пошла в школу. Был у нее долго, ходил еле-еле, по настроению, путал время и до конца своих дней терпеть не мог, когда его по утрам засовывали под подушку. Верещал, как резаный поросенок.
Маша взяла веник. Подмела. Что с ним? Диван заправлен кое-как, белье раскидано. Такой всегда чистюля… Не до порядка, видно. Ну ладно, займемся уборкой. Она смела со стола объедки, собрала окурки. Так… Закурил, значит, снова. Чайник поставил прямо на стол, на какую-то бумагу. Штемпель университета. Может быть зачислен… Хорошо. Ответили все-таки… Листы раскидал, потом не найдет ничего. Куда бы сложить?
Машинально раскрыла тетрадь в клеенчатом переплете. «У нее красивые ноги…». Как-как?.. И вдруг увидела свое имя. «Маша есть Маша. Милый курчонок…».
Она знала, что читать нельзя. Некрасиво. Но не подумала об этом даже после того, как перевернула последнюю страницу. Ей стало холодно. Как мог он? Нет, не о ней, о ней он просто так, для общего тона… Да и неважно… Как мог он так колесовать себя? За каждым словом — боль! Придуманная боль! Эти слова — глупые, злые, никчемные, они кривлялись здесь, на страницах его тетради, они кричали, норовили ударить побольней, подвздох, по горлу… А он?
Надо быть очень больным, чтобы так писать.
Ей захотелось плакать. Уткнуться носом в подушку и лить слезы. Отплакаться за все. Она боялась, что он покалечен, а он, может быть, хуже, чем покалечен… Раны зашивают… Но и болезни лечат! — слышишь? — любую болезнь. Даже рак. Если захватить вовремя.
Вот таким образом, Мария Ильинична. Плакать будешь потом. Куда это все сложить? Идиот. Кидает бумаги, письма. Расхристанный неврастеник. Не думай, я не буду щадить твое самолюбие. Пусть я поступила гадко, но я прочла и все знаю. И скажу тебе об этом…
В коридоре зашаркал ногами Геннадий. Открыл дверь. Все на месте, руки и ноги целы, чисто выбрит. Ничему не удивился.