— Вот и врешь, Пал Палыч! — перебил его вдруг Вишняков, сидевший на своей скамье под обнаженными саблями. — Врешь! На годовом молебне ты мне сам замечание сделал, что я не крещусь и языком щелкаю…
Председательствующий сердито зазвонил.
Пал Палыч покраснел пятнами и надолго задумался. Витков и четыре лакея с Витей-раздатчиком никак не шли из головы. Зачем им каторга? Чему они смеялись при такой страшной беде? Какая им польза от всего этого заворота?
В тысяча девятьсот семнадцатом году страстная мечта всей его жизни была близка к завершению. На текущем счету, в хорошем, солидном банке, лежало восемьдесят семь тысяч рублей. Оставалось тринадцать. Еще тринадцать тысяч — и он уехал бы прочь из Петрограда, надолго, навсегда. Он ненавидел свою работу, людей, с которыми его сводила судьба, самый город. Крестьянин по происхождению, он всегда мечтал о деревне. И в тот же день, когда на текущий счет — еще мальчишка тогда — положил свой первый рубль, ему показалось, что мечта начинает осуществляться. Он служил в трактире. Пьяные купцы мазали ему лицо горчицей. «Ничего, — думал он, — ладно, погодите!»
Потом он положил пять рублей, потом десять, потом сто, потом тысячу. Уже можно было купить хутор на Украине, где Псел, Пятихатка, Коростень, Полтава, где вишневые садочки и девушки поют песни про Днепр, но Пал Палыч был тверд и не поддавался искушению. Еще мальчишкой он выдумал цифру — сто тысяч. Еще мальчишкой он назначил себе быть помещиком. Но вначале помещик представлялся ему чем-то вроде царя. Потом появились реальные цифры. Ночами он читал о сельском хозяйстве. Постепенно сто тысяч оказались разложенными — на мельницу, на имение, на земли, на скот, на машины.
По ночам ему снилось: горячая мука-полевка, почти золотая, сыплется из тряского желоба в ларь. Снились мельники — белые, почтительные толстяки в колпаках, по немецкой мукомольной книге. Представлялся сад, клумбы, куртины, розовые кусты, огромный, блестящий под солнцем стеклянный шар на шесте. Коляска — английская, желтая, с ацетиленовыми фонарями, лошади — в наглазниках, с подстриженными хвостами… Он сам — в чесуче, в легком дорожном пыльнике, прямой, загорелый, строгий. Или — река ночью, дымный костер, туман, рваный и белый, тонкий писк комаров, всплески весел на рыбачьей лодке, вкусный чай с медом…
Потом оказалось, что на восемьдесят семь тысяч ничего не купить.
Пал Палыч ждал — спокойно, даже строго. Все должно было образоваться.
Но ничего не образовывалось. Он заведовал столовой, в которой ответственных работников кормили селедочным супом и американскими бобами. Для того чтобы ни о чем не думать, он много работал: доставал сервизы, соусники, салфетки. Организовывал симфонический оркестр. Это никому не было нужно, над ним посмеивались. Понемногу он стал чудаком. Наконец он понял все.
Он понял, что произошло несчастье, огромное, непоправимое. Он стал бедняком. До конца своей жизни он должен будет работать. Всегда. Каждый день.
И вдруг он отыскал виновника: это был Вишняков, проклятый повар, вот кто все это устроил. Сейчас, наверное, рад-радешенек. И эти лакеи — бездомные мерзавцы — тоже. И щенок раздатчик. Небось комиссарят, распоряжаются, ходят в красных галифе, разъезжают в автомобилях, понавесили на себя гранаты и револьверы…
Но это оказалось не так: на Шамшевой, поросшей травой, тихой улочке, встретил он как-то Вишнякова. И ужасно изумился: Николай Терентьевич маленько исхудал, костюмишко был на нем обтрепанный, шляпенка засаленная. В кошелочке нес Вишняков молодую крапиву.
— Вот сварю щишек, — сказал он с усмешкой. — Пойдем отобедаем, Пал Палыч, а? По стопочке опрокинем?
— А вы… что ж? Не комиссаром? — довольно-таки глупо спросил Швырятых.
— Какой же я комиссар? — тоже удивился Вишняков. — Я повар.
— А Виктор где же? Раздатчик гарнирный?
— Раздатчика нашего убили, — задумчиво и невесело сообщил Вишняков. — На пересыльной убили. Бунтишко там у них заварился, парень он молодой, горячий, сердцем чистый, — вот и налез на пулю. Так-то, Пал Палыч…
— Тогда для чего же вам это все было? — даже возмутился Пал Палыч. — За каким бесом? Какой профит для себя вы приобрели?
Повар усмехнулся неласково и обидно, встряхнул свою кошелку и исчез за углом Шамшевой улицы.
Две недели Пал Палыч сидел дома не выходя. Потом начал курить — это оказалось приятным и развлекающим занятием. Попивал винцо. Ходил он теперь с тростью, читал внимательно газеты, сидя по утрам на бульварчике, вдумывался в слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Первым заговаривал с незнакомыми людьми. Теперь он знал, что много прожил и много видел, а все стороной — без вкуса, без радости, без души.
Знал и жалел.
Жизнь предстала перед ним иной, неожиданной стороной. В часы заката он ходил на Острова, на Стрелку и подолгу там сидел, опершись подбородком о набалдашник трости. Медленно плыли облака. Наступала легкая, нежная, грустная ночь. Плескалась вода о камень. Где-то сзади, в аллеях, шипели велосипеды, туда доносился девичий смех — радостный, ожидающий. Пары ходили обнявшись. Как-то Пал Палыч видел юношу, который долго целовал девушке руки, то одну, то другую. Девушка плакала беззвучно и горько. Пал Палыч прошел мимо, потом вернулся, опять прошел. В нем что-то открылось. Он сел на свою скамью и заплакал без слез, трясясь и закрывая рот ладонью, чтобы не закричать. «Боже мой, — думал он, — боже мой, я мог умереть, просто-напросто умереть — и ничего, ничего не осталось от меня…»
Все люди, которых он видел в своей жизни, показались ему другими, чем он о них думал. Он их не знал. Он ничего не знал, Видел ли он Ривьеру, Лондон, Монако, Сан-Франциско? Нет, конечно, нет. А Париж? Нет. А песни в Италии слышал? Что-то осталось, какой-то дальний шум — точно грохот промчавшегося езда. И все, и ничего больше… А розы в Ницце? Да, он что-то заказывал, какие-то сорта по бумажке.
В тысяча девятьсот двадцать пятом году он служил в ресторане на Петроградской стороне, Жизнь его странно изменилась. Летом на заре он уезжал в Озерки и испытывал удовольствие от того, что ходил по мягкой, теплой земле. Он стал разговорчивым, простым в обращении, легким, даже веселым. Он что-то! Л, гулял по аллейкам, разговаривая с чужими людьми, срывал листки клена и, положив лист на кулак, щелкал ладонью, как добрый чудаковатый дядя.
Ничто не занимало его, кроме самого себя, ради себя он стал веселым. Так ему было приятнее. Ради себя он разговаривал с чужими детьми — это веселило его. Ему казалось, что он только что получил большой неожиданный подарок. И только иногда он вспоминал свои деньги — те тысячи.
Вначале ему было приятно разговаривать с Антониной. Он заходил к ней в те часы, когда Скворцова не было дома, садился кресло, смотрел, как она хозяйничает, и, поглаживая усы, спрашивал, хорошо ли живется. Она говорила, что хорошо, и украдкой вздыхала. Иногда Пал Палыч шутил — она смеялась, откидывая назад голову и блестя глазами. Он смотрел на нее с удовольствием, потом с радостью, потом с восхищением. Он не понимал, что происходит с ним, и нисколько не задумывался. Антонина радовала его девичьей своей чистотой, легкой походкой, песенками, которые она пела за стеною, горем, — он видел, что ей плохо, жалел ее и радовался ее слезам. Все в ней трогало его и восхищало.
Потом он узнал, что она беременна, и стал присматривать за нею, чтоб не носила дров, не поднимала тяжелого, не вздыхала так часто и так горько.
— Что это вы, право, Тонечка, — говорил он, — вздохи да вздохи, словно старая старуха. Потерпите: стерпится — слюбится. Скворцов ваш — человек недурной, молод, конечно, еще, оттого и верчение некоторое в мыслях. Пройдет! А вам нервничать в вашем положении никак не приходится. Поберегите себя и будущего малютку…
Антонина отмалчивалась.
Ей было тоскливо. Он знал это и развлекал ее всеми силами, даже в шашки с ней играл. Когда Скворцов уходил в плавание, Пал Палыч частенько водил Антонину в кино — на боевики: «Доктор Мабузо» со знаменитым и загадочным Конрадом Вейдтом, «Индийская гробница» — несколько серий, «Третья мещанская». Вначале она ходила охотно, потом вдруг наотрез отказалась.
— Почему? — удивился Пал Палыч. — У меня и билеты уже взяты…
— Так просто…
Погодя он понял сам — почему. Она была гордой женщиной и чувствовала, что чужой человек развлекает ее из жалости. Ей хотелось ходить с любимым мужем, ей хотелось внимания любимого человека. Скворцов был мужем, но нелюбимым, невнимательным. Ей было горько и обидно.
Заглянув как-то на досуге домой к Вишнякову, Пал Палыч: поразился обилию книг у бывшего своего повара.
— Покупаю, читаю, — ворчливо сказал Николай Терентьевич. — Вот-с, например, графа Льва Николаевича Толстого, пожалуйста, сочинения. Вы небось в погоне своей за капитальцем до сих пор не удосужились? Рекомендую…