Первого мая она проснулась от грохота духового оркестра, игравшего под окнами. Скворцов был в плавании. Она тяжело поднялась с постели и, босая, в сорочке, подошла к окну… Было ветрено и жарко. Демонстрантов не было видно — окна выходили во двор, — оркестр играл не под окнами, как ей показалось спросонья, а на улице. Ей вдруг ужасно захотелось посмотреть, и непременно сейчас же. Накинув халат и кое-как причесавшись, она постучалась к Пал Палычу. Никто не отвечал. Дверь вдруг с силою распахнулась сама собой — ударил сквозняк. Антонина вошла и зажмурилась, столько солнца и ветра было в комнате у Пал Палыча. Какие-то бумажки, носимые сквозняком, прыгали по полу. Вздувались белые тюлевые занавески. Все сверкало — зеркала, никель, мельхиор, серебро. Нестройно и шумно играли два оркестра враз. Пал Палыч сидел на подоконнике в белом легкой рубашке и смотрел вниз. Антонина окликнула его, он обернулся. Рубашка на нем пузырилась от ветра. Только сейчас она почувствовала, что горячий весенний ветер обдает ее тело.
— Идите сюда! — крикнул он.
Она подошла. Оркестры смолкли. Стало тихо, потом внизу запели. Она оперлась о подоконник и посмотрела вниз — на улицу: там были только одни головы и флаги. Опять заиграл оркестр. Антонина молчала. Ей хотелось плакать и тоже петь… Ей хотелось что-нибудь крикнуть отсюда, из окна. Потом она увидела чучело, потом автомобиль, на котором приплясывали какие-то люди с бородами, в парче. Парча сияла и искрилась.
— Попы, — сказал Пал Палыч.
Антонина все смотрела вниз. Вдруг у нее начала кружиться голова. Ризы всё сверкали. «Там Ярофеич идет, — думала Антонина, — там все они идут. И Костя там — он, наверное, рисовал всю ночь. Рая Зверева там. И где-нибудь тоже так идет с демонстрации Аркадий Осипович…»
Люди шли и шли, новые грузовики везли новые чучела банкиров, каких-то огромных пауков в клобуках и тиарах, почему-то повезли ярко раскрашенную жирафу в фуражке полицейского. И маленький человечек, вздымая к небу колоссальный рупор, железным голосом кричал:
Рынки рабов безработных —
в пепел!
Храмов и тюрем решетки в прах!
Крах
Нефтяным королям и банкирам,
Папам и пасторам — страшный суд!
Только трудящиеся живут,
Только рабочий владеет миром!
— Пойду чай пить! — сказала Антонина.
В ту секунду, когда это началось, она ставила чайник на примус. Ноги внезапно подогнулись. Она села на вязанку дров у плиты и прислушалась к себе самой. Нигде ничего не болело.
«Толкнул, наверное, — подумала она, — какой сильный стал», — и со счастливой улыбкой пошла по коридору к себе в комнату.
Но тут это повторилось: жестокая боль заставила ее согнуться. Она ухватилась за пальто, висевшее на вешалке, и испуганно вскрикнула. Боль не проходила…
В промежутке между двумя схватками она дошла до постели и легла. Где-то далеко играл духовой оркестр — слышалось буханье барабанов и литавр.
Боли становились все сильнее. Теперь болел не только живот — болело сзади в спине, болели бедра… Она начала стонать часто и тихо — это не помогало. Тогда она стала поглаживать живот ладонями — ей казалось, что она сейчас все там уложит, что она, наверно, нехорошо повернулась и повредила ему, маленькому, но что сейчас она все исправит. Ей никак не приходило в голову, что это могут быть роды, — она считала, что до родов еще целых десять дней.
— Ну тише же ты, — шептала она, — ну тише, пожалуйста, больно очень…
Потом ей стало страшно, подумалось, что умрет, вот так, одна, в темной комнате, — она заплакала и опять застонала. Надо было кого-нибудь позвать, но она знала, что квартира пуста, — все ушли и придут не скоро.
— И никого нет, — бессмысленно шептала она, — и никого нет! Одна я, одна.
Вдруг она поняла, что это роды, и испугалась до того, что вся похолодела. «Я же не умею, — думала она, — я совсем не умею. Тут ведь надо что-то делать, а я не умею. И свет не горит. Господи, хоть бы кто-нибудь пришел…»
Она вскрикнула от боли и замерла — боль была длинной и не стихала.
Оркестр все бухал. Она уже ни о чем не могла думать, а только стонала и упиралась руками в кровать — так ей казалось легче. И старалась, чтобы не слышать буханья барабанов и литавр, — они прибавляли боль.
Раздеваясь поздним вечером в коридоре, Пал Палыч услышал стон из комнаты Антонины, швырнул пальто на сундук, вошел, не постучавшись, и зажег электричество.
Антонина лежала на спине, бледная, с закушенной губою. Лицо ее было залито слезами. Пал Палыч отвел глаза (в ее позе было что-то такое, что запрещало смотреть) и подошел к ней. Она взглянула на него с мукой и схватила за руку.
— Вот, — бормотала она, прижимая его ладонь к своему огромному, напряженному животу, — вот… Пал Палыч! Я умираю…
Он не знал, что говорить, что делать. Ему вдруг до слез стало жалко, он опустился перед постелью на колени и стал целовать ее руку — прохладные, влажные пальцы.
— Пал Палыч, — все бормотала она, — Пал Палыч, помогите мне… Ах, как больно… Пал Палыч, ну что же делать?… Доктора надо. Пал Палыч! Извините меня… Ну, уходите, уходите же отсюда, — вдруг вскрикнула она, — разве вы не видите? Нельзя вам тут быть!
Он встал и пошел в коридор к телефону. Когда телефонистка соединила, он позабыл имя того человека, которому звонил. Это был знакомый шофер-частник.
Через четверть часа Пал Палыч и шофер снесли Антонину в автомобиль и уложили на кожаные подушки. Уже наступило утро — праздничное, особенное. Было ветрено и холодно. Щелкали флаги. Навстречу автомобилю неслась серая пыль тяжелыми, густыми облаками. Одной рукой Пал Палыч бережно обнимал Антонину, другой поддерживал все сползающий с ее ног плед. Она молчала. Взгляд ее был испуганный, тихий, сосредоточенный. Пал Палыч хотел у нее что-то спросить, но решил, что не стоит, — она точно прислушивалась к самой себе, точно приготавливалась.
— Сколько беспокойства вам, — вдруг громко сказала она и покривилась от боли.
— Что вы, Тоня, что вы, — начал было Пал Палыч, но, заметив, что ей совсем худо, замолчал.
На повороте само собой опустилось окно, и пыльный, холодный ветер ворвался внутрь автомобиля, сорвал с Антонины белый вязаный платок и растрепал ее черные легкие волосы.
Им отворил заспанный бородатый швейцар. Антонина едва шла. Вестибюль был пуст. Две санитарки, подоткнув подолы и громко переговариваясь, мыли лестницу. Пахло водой и мокрой рогожей. Наверху кто-то ругался сердито и устало.
— Да не туда, — крикнул сзади швейцар, — эй, гражданин! Налево надо.
Пал Палыч повернул налево — под лестницу, в темноту. Антонина застонала и совсем повисла на его руке. Все ее тело содрогалось — резко и сильно. Он взглянул на нее: на щеках выступил пот, лицо блестело, глаза были полузакрыты.
— Ну, еще немножечко, — говорил он. — Тонечка! Вот сейчас повернем — и все. За уголочек повернем — и все. Ну, Тонечка!
Она всхлипнула и остановилась.
— Близенько уже, — все говорил Пал Палыч, — а то я вас на ручки возьму… Взять, Тонечка?…
Не дожидаясь ответа, он ловко поднял ее на руки и крупным, сильным шагом пошел по коридору вперед, открыл ногой дверь и, зажмурившись от яркого солнечного света, наполнявшего комнату, бережно опустил Антонину на желтый лакированный диван.
Пока толстая врачиха в соседней комнате осматривала Антонину (два раза Антонина вскрикнула там), Пал Палыч сидел на краю дивана, прижав ладони к коленям. Наконец она опять показалась в дверях. Он поднялся ей навстречу и хотел что-то сказать, но не смог, а только закивал головой, как кивают маленьким детям взрослые, заглядывая в окно. Антонина улыбнулась, с милым, ласковым выражением, и стала отвечать сестре на ее вопросы, а Пал Палыч все смотрел на Антонину и размягченно, с волнением и никогда еще не испытанной теплотою в душе повторял про себя те детские слова, которые всю жизнь пролежали где-то глубоко спрятанными.
Потом ее увели и сказали Пал Палычу, что он может идти. Он не понял.
— Ведь попрощались же, — сказала сестра, — ну и идите… Ох уж эти мужья…
— Извините, — сказал Пал Палыч и поклонился.
В вестибюле по-прежнему было пусто. Санитарка бежала навстречу Пал Палычу. Он остановил ее. Большеротая, рыжая, плотная, с огромными серьгами в ушах, босая, она стояла перед ним и улыбалась. Он начал ей говорить об Антонине — холодно, положительно и спокойно. Он почти приказывал. Санитарка перестала улыбаться. Пал Палыч вынул из кармана бумажник и отсчитал двадцать пять рублей. Санитарка опять улыбнулась, уже точно бы испуганно.
— В двенадцать часов я приду, — говорил Пал Палыч, — понимаешь? В час приду, в три, в семь. И чтобы все мне говорила. Вот здесь, в этом углу.
— Поняла, — сказала санитарка и перевела дыхание.