— Дело… Давай громче, чтоб и мне слышно было.
Сел на пенек в двадцати метрах от Эдьки и стал записывать что-то в тетрадку. И над логарифмической линейкой колдовал.
Потом они перекусили из коленьковского рюкзака, и начальник опять полез к обрыву. Копался там в породе, вылез на черта похожий, весь в грязи. Долго ругался. Эдька не решался спросить, в чем дело, потому что физиономия у Коленькова была злющая. А что спрашивать, если человек тебя в собеседники не берет? Сам с собой разговаривает и сам на себя ругается. Ему хорошо.
Чтобы не заставил Коленьков лазить по обрыву тоже, Эдька завел мотор, послушал его с сокрушенным видом и полез под капот. Начал вытаскивать свечи и, не торопясь, надраивать их ветошью. Взялся за масло. Протер все как надо, вычистил мотор весь до блеска. Правду сказать, Котенок вообще-то неряха. У него все машины замызганы. Дескать, наше дело водительское, а другого мы не хотим. Ковыряйтесь в землице сами, товарищ начальник.
Так, не торопясь, дотянул до того момента, пока Коленьков не явился окончательно. Эдька заставил его подождать еще минут пять, пусть знает начальство, что мы тоже не сидели без дела. Старательно охал и осторожно поругивался, лежа под машиной. Да иногда постукивал ключом по металлическим частям. Сапоги Коленькова топтались рядом нетерпеливо, и Эдька сжалился над ним. Вылез, кинув тряпку в кусты, полез в кабину:
— Ну, двинули!
Теперь Коленьков был доволен. Когда выбрались на тропу, даже песню запел:
… Ой да ты, кали-и-и-и-нушка, ой да ты, мали-и-и-и-нушка, ой да ты не стой, не стой на-а-а горе крутой…
Голосина, конечно, у него был что надо. Ревет прямо, а не поет. Только странно это Эдьке. Начальник все ж. Солидность должна быть, хоть показная. А этот фальшивит вовсю и ревет на полную глотку без всякого запаса.
Видно, думал, что Эдька поддержит. Поглядывал на него все. Без дела вышло. Тогда, после паузы, спросил:
— Ты как же сюда решился?
— Да вот так. Есть задача.
— Ишь ты? — притворно изумился Коленьков. — Да ты целеустремленный!
Эдьке не нравился его тон. Играет как с маленьким. Тошно. Срезать бы тебя разок на приличной реплике. Чтоб заикаться начал от неожиданности. Нельзя. Теть Лида будет ругать. Лучше бы уж помолчал.
А Коленьков только собирался приступить к разговору. И направление этого разговора Эдька разгадал очень быстро.
— Ты в Москве у Лидии Алексеевны часто бывал?
— Бывал.
— Да… А я вот всего три раза в Москве в командировках… Когда день, когда пять. Нигде не побродил.
— Возьмите отпуск и поезжайте.
— Верно говоришь. Так и сделаю. Тебе-то легче… Как что, так к тете под крылышко. Правда, она в отъезде часто. Ну, а с мужем ее ты как, в ладах?
— Дружим… — равнодушно сказал Эдька и в душе поулыбался над примитивностью Коленькова. Теперь ход вопросов и ответов будет зависеть от него, от Эдьки. Ишь, хитрец. Ну держись. — Он умница большой. Добрый очень. И теть Лида его очень любит. Вот я здесь уже двенадцатый день, так она три письма ему написала. Он — международный обозреватель. Со всякими там президентами встречается. Запросто разговор у них. Три языка как русский знает: английский, испанский, немецкий.
Помрачнел Коленьков. Закурил. Вздохнул тяжело. Так тебе и надо. Ишь куда нацелился. Да дядя Игорь если б захотел… Что тут говорить?
Добрались до лагеря в сумерках. Коленьков выбрался из вездехода, рюкзак за плечи закинул.
— Иди включай движок, — сказал мирно, будто и не было никакого разговора, — а потом к тете Наде на камбуз. Проголодался, наверное.
Забота о людях, подумал Эдька, глянул, чтобы все было как надо, и поставил вездеход на место, под сосну. Накрыл брезентом. Отличная машина. Вот в таком бы на Пушкинскую площадь… Обмерли бы все однокурсники. Да в робе бы этой. Да в сапогах кирзовых. Вот тебе и Рокотов, про которого вы говорили, дорогой Петр Дмитриевич, всякие неприятные слова о рафинированности, подражательности, вторичности его опытов в литературе. А он в тайгу, на вездеход, к людям, которые завтрашний день делают. Вы еще услышите про нашу дорогу, Петр Дмитриевич. Может, даже с делегацией приедете, как турист, поглядеть. А Рокотов, тот самый, который рафинированный, уже здесь. И напишет обо всем. Хотя бы о том же Котенке. Вот взял и сорок километров по болотам, один. Уже рассказ. А тут это каждый день и никто не удивляется. Вот что за жизнь в этих краях. Надо бы письмишко после первого сентября накатать. Ребятам. И фото приложить, в робе и сапогах возле вездехода. Петр Дмитриевич очки поправит на носу и скажет:
— Что ж, Рокотов сделал совершенно правильно… Он пошел учиться у жизни. Может быть, я и ошибаюсь в оценке, коллеги…
Ничего он не скажет. Просто улыбнется где-то про себя, хотя с уважением про Эдьку подумает. Человек сам ушел из института… Другие честно тянут до конца, хотя прекрасно понимают, что никаких писателей из них не получится. Мало ли их в стране, с дипломами Литинститута? А сколько из них членов Союза? Да если пятая часть соберется — и то хорошо.
В палатке пусто и холодно. Был Котенок — мешал храпом своим. А теперь вот его нет — и хоть волком вой.
Пошел к тете Лиде. А там уже Коленьков. Фальшиво заулыбался:
— А вот и наш адский водитель. Ну, ты позавтракал-пообедал-поужинал?
— Да.
— Садись, Эдик, — пригласила тетя Лида.
Эдька решил: черта с два я теперь отсюда уйду. Буду сидеть, пока не уйдет Коленьков. Расположился на теть Лидиной кровати, локти в колени, голову на ладони, и все. На позиции.
Коленьков говорил о каком-то мосте, который по проекту не пойдет, потому что место выбрано неудачно, берег размывается непрерывно. В него бьет стремнина, А тетя Лида возражала, говорила, что времени остается совсем мало, а тут еще дожди подрубили под корень, А начальник про свое, что такая трасса ни к черту… Брали прикидку на самое короткое расстояние, а про стоимость всего не подумали. Если сделать петлю по увалу — трасса уйдет с болота. Ну-ка, если прикинуть двадцать три километра увеличение трассы по увалу или девять километров спрямить по болоту? Подумать если — выберешь увал. Надежнее. И грунт крепкий. А здесь столько насыпать при местном рельефе.
Тетя Лида о сроках опять напоминала. О Рукавицыне, который не простит изменения. Коленьков сказал радостно:
— А я его путем нынче шел… Поехал к отмели, знаете, на восьмом километре. И можете себе представить, что я нашел! Его отметку… Столбик почерневший… Буквы «А» и «Н» и дата: 1936 год. А внизу фамилия десятника: «Мошкин». Так что он здесь сам шел. Поначалу, как и мы, блудил в болоте. А потом выбрался на увал и к отмели вышел. Уверен, что именно в том месте он мост планировал. Завтра на увал выберусь. Поищу там его следы.
Разговор был для Эдьки скучнейшим, но он решил терпеть. И Коленьков, бросив в его сторону взгляд, поднялся:
— Ну, я пойду, Лидия Алексеевна. Денек завтра…
Он ушел, а теть Лида улыбнулась:
— Сторожишь?
Эдька смутился, начал отказываться, а она подсела к нему, волосы взлохматила:
— Ладно… Иди спать, Эдик. И вообще, будь чуть повзрослей.
Он и сам давно бы ушел, потому что у палатки вот уже в третий раз громко заговорила Катюша. Ему голос подает. Говорит так, будто собеседник где-то далеко Все для него. А она сегодня была с Любимовым.
Ходили в тайгу с самого утра. Только сейчас, видимо, вернулись — и уже кличет.
Попрощался с теть Лидой. Сходил к движку: все как надо. Тарахтит. Агрегат что надо. Турчак костер развел на берегу. Точно на том месте, где и тогда, когда он песенками их развлекал. Натаскал валежника и дымил сейчас на всю округу, потому что древесина еще не высохла после дождей.
Охотников посидеть у костра нашлось немного. Любимов в теплой ватной куртке. Турчак. Следом за Эдькой Катюша подошла, села рядом на вязанку дров. Улыбнулась Эдьке:
— Ну, как?
— Во… — Эдька палец большой показал, так, чтобы не видел Любимов. Это на всякий случай, чтобы не начал говорить о вульгарных манерах.
Турчак покашлял, тоскливо сказал:
— Макара нету… Без кино плохо.
Любимов помешал палкой в костре:
— Сходи к Надежде Тихоновне… Картошечки бы взять у нее. Испечь.
Турчак поднялся, пошел. Любимов к Эдьке:
— Ну, а ваши дела нынче как? Мы вот с Катей чуть не искупались. Дорога как дорога… Зеленый лужок. Цветочки растут. Катя туда, а я ее за полу: постой. Палкой качнул землицу, а она проседает. И жижа рыжая. Так что это и есть тайга.
Странная манера у Любимова. Говорит о своем, а тебя глазами покалывает. Вот такие глаза, что взгляд — как укол. Изучает, что ли? Да что изучать его, Эдьку? Любимов — сам по себе, а он в отдельности от него. И шапку редко надевает. Тут в картузе холодно, а он с лысиной на ветру.
— Не холодно вам? — спросил Эдька.