— Шел бы в набор…
— Задание ты составлял? Вот и не суйся, куда не просят! Вякнул, а Ваньке доказывай, что он не верблюд.
Нужно было что-то делать. Немедленно противопоставить вот этой неприязни к себе нечто безусловное, неопровержимое, или он останется для всех чужим, человеком второго сорта!.. И он решился.
В кабинет Данилова Владимиров вошел с видом незаслуженно ущемленного в своих правах.
— Мне хотелось бы вылететь на экспериментальной машине.
— Что ж, я поговорю с Донатом Кузьмичом. Мне не дано прав самому выносить такие решения…
— Он не возражает.
— Это упрощает дело. Через час я отвечу вам.
Выйдя из кабинета Данилова, он увидел Извольского.
— Привет!
— Здравствуй, Витя, — отозвался Владимиров таким тоном, что-де здравствуй-то здравствуй, но это не все.
— Чего-нибудь случилось?
— Когда говорят, что в тридцать лет ты еще молод для настоящей работы, это называется демагогией, способом держать неугодных на расстоянии от дела…
— Зажимают?
— Едва выпросил облетать новую машину.
— И недоволен!.. Мне и через год не дадут.
«Так это тебе», — едва не сказал Владимиров.
— Тут важен принцип. Чем мы хуже других?
Это «мы» заставило Витюльку усмехнуться: тебе ли говорить о демагогии?
— Они тут пообтерлись, и нет бога, кроме аллаха. Я тебе, ты мне. Это как стена. Но ничего.
— Ты Моисеева не видел? — у Витюльки были свои заботы.
— Чего?
— Я говорю, Моисеева не встречал?
Извольский, видимо, ничего не знал о происшедшем.
— Здесь где-то.
— Слушай, я в командировку намылился, увидишь, отдай ему эти деньги.
— Иди ты… со своими рублями…
— Не хочешь, так и скажи. А послать я тебя так пошлю, что заблудишься! Премьер.
Одно дело назначить ведущим летчиком, другое — выпустить для освоения новой машины. Ни Гай, ни Тер-Абрамян не стали возражать: человек готовился, пусть вылетит, а то подумает бог знает что.
По обязанности выпускающего Тер-Абрамян дежурил на КДП. После часового полета в зоне он передал Владимирову, чтобы тот делал проход над полосой и шел на посадку.
— Вас понял, после прохода захожу на посадку.
Тер-Абрамян отложил микрофон и стал спускаться из стеклянного фонаря КДП, чтобы подъехать на спецмашине к месту приземления, проследить за посадкой, подсказать, если будет что подсказывать.
На подходе к летному полю Владимиров разворачивает истребитель на спину, и машина с оглушающим ревом несется в тридцати метрах от земли. Напротив ангаров все в том же положении она с сумасшедшей стремительностью взмывает вверх.
— Смотри! — крикнул кто-то рядом с Тер-Абрамяном.
И маленький самолет, у которого за две сотни полетов но было ни одного отказа, теперь беспомощно завис в воздухе, качнулся и стал падать, сначала на крыло, потом на нос.
— Это конец! — вырвалось у Тер-Абрамяна.
На мгновение тонко блеснул огонь катапульты. Владимиров вырвался навстречу земле. Парашют едва успел раскрыться и наполниться, а затем медленно опал рядом, на травяное покрытие между бетонными полосами.
Вовлеченный в огромные отрицательные перегрузки, самолет резко затормозился, потерял полетную скорость и «посыпался».
У Владимирова были большие серые глаза. Всегда возбужденно внимательные, перед последним полетом они были решительно прищурены, а когда девушка-врач разрезала комбинезон, высвобождая сломанное плечо, он смотрел на нее грустно и растерянно.
— Жаль парня, — говорил Гай, узнав, что врачи запретили Владимирову летать. — Очень способный был летчик, но юношеским увлечением полетами нужно перегореть как можно раньше… И я в двадцать два года летал под мостом в Борисоглебске. А Юре было тридцать. В этом возрасте человек менее всего склонен полагаться на чей-то авторитет, внимать советам старших… Всякий намек на несогласие с ним он воспринимал как неприязнь к нему, нежелание признавать его способности, срывался, искал обходных путей для своих претензий. Но когда нет должного воспитания воли, самоуверенность плохой советчик. Ему нужно было пройти военную школу, чтобы понятие дисциплины не было для него абстракцией. Он бы понимал, что не так завоевывают право на внимание.
…Свои два дня перед этим очень недолгим полетом Лютров просидел в кабине «девятки».
Он сделал отметки на выдвижной колонке штурвала и после многих сотен попыток добился нужной точности рывка. Это было непросто еще и потому, что следовало учитывать характер реверса — деформации крыльев, уводящей самолет в крен с увеличением скоростного напора, для противодействия реверсу штурвал нужно было развернуть почти до упора влево, перехлестнув руки в подобие буквы X.
Взлетали после полудня.
— Ну, Алексей Сергеевич, ни пуха ни пера, — напутствовал Углин.
— Пошел к черту! — весело огрызнулся Витюлька и подмигнул стоящей у своего «РАФа» Наденьке.
В первые минуты все как обычно — взлет с энергичным набором высоты. «Девятка» шла вверх легко, топлива было немного.
Войдя в зону, Лютров перевел двигатели на форсированный режим.
Выхлопные отверстия изрыгнули ракетные клинья пламени, тяга возросла на несколько тонн. Когда ускорение перестало ощущаться, Лютров включил магнитофон и проговорил разом на запись, на землю и Извольскому:
— Начинаю режим.
Штурвал развернут, элероны зафиксированы в противодействие реверсу, Лютров делает небольшое плавное движение от себя и быстрый рывок с установкой штурвала в исходное положение. Есть!..
Под стрелкой указателя перегрузок вспыхнуло красное очко — сигнал опасности.
Эксперимент занял одну и две десятых секунды, а перегрузка достигла вдвое более допустимой величины.
Миражей больше не было. Машина не вышла из послушания, но они скользнули за пределы разумного риска. Если бы Углин заправил машину не на часовой полет, а полностью, она развалилась бы.
Началась отладка устройства, контролирующего действие летчика при аналогичном маневре. Автомат дополнительных усилий получал необходимую настройку для вступления в действие, предохраняющее самолет от выхода на перегрузку, превышающую максимально допустимую. Заодно «девятку» поставили в ангар на нивелировку, чтобы проверить, нет ли изменений в проектной геометрии конструкции самолета.
Умей Лютров со стороны взглянуть на собственное душевное состояние, он понял бы, что живет по одному установленному для себя закону, имя которому — Валерия.
Но сколь велика была зависимость этого открытия от девушки, которую звали Валерией, столь же зыбка и неодолима была связь между его любовью и ее самостоятельностью, отдельностью ее существа!
Он робел прикасаться к ней, как в детстве к ракушкам мидий, которые собирал на камнях у моря: стоило дотронуться до них, и створки сжимались, пряча все нежно-живое, розовато телесное, оставляя глазам один каменно-жесткий голыш, который можно было раскрыть только лезвием ножа, но уже невозможно увидеть того, что видел раньше, — нож оставлял неизбежный след насилия, грубое откровение раны.
Для тревоги достаточно было, если в звуке ее голоса приглушались нотки искренности, во взгляде угасала заинтересованность, внимание к тому, что он говорил. Лютров начинал чувствовать всю непрочность происходящего, оно казалось ему ненастоящим в какой-то главной основе. Но если на следующий день Валерия выглядела приветливой, страхи разом исчезали, и опять такими непростыми становились их прогулки по тропинкам Загородного парка, застывшего в морозном покое под глазасто мерцающим небом…
Он помнил каждый день, проведенный с Валерией, каждый час лесной тишины, помнил снег в лесу, пухлым пологом покрывавший землю и добиравшийся к верхушкам самых высоких травинок; помнил затаенно темнеющий хвойный настил, укрывшийся от зимы под нависшими шатром ветвями старых елей; помнил, как вечереет в лесу: у ног светлее, чем над головой, и такое спокойствие разливалось в душе в эти минуты, будто они совсем близкие люди и не предчувствуют, а знают о тех новых днях и вечерах, когда вот так же будут шагать в ногу, вслушиваться в молчание леса, в согласный хруст снега под ногами, оглядывать верхушки старых сосен в поисках дятла, смеяться…
Вчера после театра вдруг — метель!.. Снег сыплет вовсю, наметает сугробы у каждого угла, у всего, что торчит из земли, стучится во все без разбора окна домов, по-собачьи ошалело мчится вслед автомобилям!
Вспоминая свою радость от ее детского веселья, когда не ему, а ей удалось остановить такси у оперного театра, Лютров переживал неуемное желание поделиться с кем-нибудь этим своим ликующим состоянием, будто знал, как научить людей быть счастливыми.
Потому-то он и начал памятный ему разговор с Извольским о Томке, искренне считая его выбор неправомерным, ибо Томка совсем не та девушка, которая нужна Витюльке. Но едва Лютров начал этот разговор, подвозя Извольского в своей «Волге» с работы в город, как сразу же пожалел об этом.