По веселым, блестевшим слезами глазам Ольги Лева догадался, что эта чопорная, жуковатая, совсем не похожая на свою дочь старушка, сидевшая на табуретке, и есть ее мать, героиня труда и знатная телятница из хутора Прискорбного. Лева несмело подошел к ней. Еще больше краснея, Ольга сказала:
— Это моя мама…
— Очень приятно.
Лева улыбнулся своей обворожительной улыбкой и наклонил чубатую голову. Евдокия Ильинична, не зная, что ему сказать, протянула руку. Как же удивило и рассмешило Евдокию Ильиничну, когда Лева взял ее ладонь своей мягкой, как у девушки, рукой и поцеловал.
— Может, этим притворством и пленил дочку, — подумала она, отдернув руку. — Да, что и говорить, кавалер с манерами, умеет, черт чубатый, показать нежности… И надо же такое придумать — руку мне целует! Да я что? Царевна, что ли?»
— Ты всем руки лижешь? — невесело спросила она.
— Мамо! — вспыхнув, сказала Ольга.
— Что «мамо»? Могу же я спросить?
— Безусловно, можете, — согласился Лева, все еще приятно улыбаясь. — Это ваше материнское право. А мое право — поцеловать вашу трудовую руку и этим выразить, засвидетельствовать мое к вам глубокое уважение. Поцеловав вашу руку, я этим сказал: вы Олина мать, и поэтому и для меня, как и для Оли, ваш приезд к нам является и радостным и приятным… И позвольте мне называть вас мамашей…
— Это уж как знаешь! — сухо ответила Евдокия Ильинична.
Все еще стоя перед гостьей, Лева начал рассказывать, как он вышел из лесу и направился по ложбине, и как прямо из-под его ног, оглушая треском, вылетела целая стая перепелок, как же он пожалел, что у него не было ружья. Пообещал завтра снова отправиться в ту ложбину и принести полную сумку перепелок.
— Мамаша, вы умеете готовить перепелок? — спросил он, снова приятно улыбаясь. — Их можно зажарить в сметане, а еще лучше — на вертеле, прямо на пламени… Чудесное получается блюдо!
— Было бы что, а поджарить можно, — все так же сухо ответила Евдокия Ильинична.
— Мама все умеет, — сказала Ольга, радуясь тому, что между матерью и Левой начался мирный разговор. — Помню, я еще была девчонкой…
Лева не дал Ольге досказать и, не обращая внимания на сухость в голосе Евдокии Ильиничны, начал расспрашивать, как она ехала, хороша ли дорога, какие виды имеют озимые, называл ее то «милая мамаша», то «прелестная мама». С улыбкой глядя на Ольгу, сказал, что он и представлял себе Олину мать хоть уже и немолодой, но еще и нестарой, а именно женщиной моложавой и с этими черными стежечками бровей… Евдокия Ильинична слушала, и ей все больше и больше нравился этот веселый, разговорчивый парень.
— А вот родинка на брови, — продолжал Лева, — это для меня новость. И Оленька мне об этом не говорила.
— Да и зачем об этом говорить? — спросила мать.
— Как зачем? — удивился Лева. — Это же такая характерная деталь в чертах вашего лица! Более того, скажу, мамаша, что родинка ваша очень приятная…
Тут уже Евдокия Ильинична не вытерпела и тоже улыбнулась, и из ее глаз исчезла суровость, — какую, оказывается, силу таят в себе ласковые, идущие от сердца слова!.. «А что, собой он ничего, даже, можно сказать, парень славный, — думала Евдокия Ильинична. — И обходительный, и рассуждения у него хорошие, и характер, видать, мягкий… А вот что бездельник и лодырь порядочный — это тоже правда…»
Еще в Прискорбном, когда она думала, как помочь дочери избавиться от нахлебника, дело это представлялось ей простым и легко исполнимым. «Ну, что тут трудного да непонятного? — думала она. — И слепой видит, что нельзя возле себя держать трутня… Это же не любовь, а горе, когда один зарабатывает, а другой следом проедает…» Дома ей казалось, что как только она приедет к дочери и они поговорят по-родственному, душа в душу, так сразу же Ольга выгонит из дому Леву, а мать, довольная собой, облегченно вздохнет и спокойно уедет к Антону. Получилось же все не так. Вот уже неделя была на исходе, завтра должен был приехать Антон, а из добрых намерений матери так ничего и не получилось, и сердце ныло, болело еще больше.
Мать понимала, что молодость дается человеку один раз и молодой женщине трудно жить одной. «Молодость как цветок, — думала она. — Когда приходит ему пора цвесть, так и цветет, красуется в любую погоду и непогоду…» Все она могла простить Ольге, все могло стерпеть материнское сердце. Сама была молодая, и сама когда-то брала грех на душу и тайно от мужа и от людей любила учителя Маслюкова. Но понять и простить то, что Ольга день-деньской работала и на свой небогатый заработок содержала здорового, полного сил мужчину, который ел, пил и ничего не делал, — этого ни понять, ни простить она не могла. «Да его, сатанюку, как откормленного жеребца, впору запрячь в плуг и землю на нем пахать, а он каждый день тем и занят, что празднует», — думала Евдокия Ильинична. По ее твердому, с годами устоявшемуся понятию, каждый человек, если он не больной и не калека, обязан был трудиться, иначе ему и жить на свете незачем. Она считала, что тот, кто живет без дела и без забот, кто без зазрения совести ест чужой, не заработанный им хлеб, не может рассчитывать на уважение людей. И хотя Лева умел прикинуться лисой, умел польстить старой женщине и этим казаться в ее глазах человеком порядочным, Евдокия Ильинична ни одному его слову не верила. Не разумом, а каким-то своим, тоже с годами выработанным чутьем угадывала в нем человека бесчестного и видела в нем то, что было противно ее образу жизни и чего, к сожалению, не видела Ольга.
Перепелок Лева так и не принес, хотя брал у соседа ружье и ходил с ним за Уруп. Вернулся ни с чем, виновато улыбнулся и сказал, что перепелки, как на беду, не попадались. Правда, за все время штук пять птиц все же поднялись из-за копенки, но ружье дало осечку.
Ольга рассмеялась и сказала:
— Ой, Лева! Какой же плохой из тебя охотник! Иди-ка лучше в закут и возьми там селезня… Мамо! А Лева не боится резать птицу! — сообщила она матери как важную новость. — Я боюсь, а Лева ничего не боится…
— Что тут такого страшного? — Лева взял на кухне нож и направился к выходу. У порога остановился. — Утятину-то есть никому не страшно. А раз это так, то, рассуждая логически, кто-то должен резать уток, чтобы можно было приготовить утятину. Верно, мамаша?
— Умно толкует, — со вздохом сказал Евдокия Ильинична, когда Лева вышел. — Так умно, что и понять ничего нельзя…
— Вам, мамо, все не так, — обиделась Ольга. — Если бы Лева боялся резать птицу, то вы сказали бы: вот какой, даже для себя птицу не зарежет… Разве вам угодишь?
— Не в угождении дело. Не по душе мне твой Лева… А то, что он так ко мне ластится, руку целовал и такие вежливые слова говорил, так это же одно притворство… И с тобой, дочка, он тоже играет в притворство… Ослепил тебя.
Селезень был зажарен в чугунке мелко нарубленными кусочками. И перед тем как утятина была готова, Евдокия Ильинична вылила в чугунок стакан сметаны, приправила перцем, положила лавровый лист, петрушку и минут десять еще подержала вкусно пахнущее жаркое на плите. Ольга радовалась, что они втроем, как семья, сели за стол, ели селезня с завидным аппетитом и благодарили мать. Лева, не отрываясь от тарелки, сказал, что для настоящего семейного счастья им как раз не хватает материнской заботы и умения так умело, как это сделала мать, приготовлять вкусные обеды. Тут же он с грустью сообщил, что свою мать не помнит: вместе с отцом она погибла на войне, когда Леве было три года. Выпили еще по стакану местного сливового вина. Лева расчувствовался и рассказал, как ему трудно жилось в детском доме, как он учился в строительном техникуме и не окончил учебу, потому что с юных лет его влекла неизведанная дорога. Он много ездил по стране и долго никак не мог найти для себя пристанища, потому что, как он уверял, не знал, что на свете есть Оля и существует такой прелестный уголок на земле, каким является станица Попутная. Мать слушала молча, изредка косилась на румяную веселую дочь и сокрушенно покачивала головой.
После обеда Ольга ушла на ферму, мать убирала со стола. Лева прилег на диван, закурил, собираясь вздремнуть, а потом пойти на рыбалку. Тут и решила Евдокия Ильинична откровенно, с глазу на глаз, без Ольги, поговорить с Левой, расспросить у него, какие у них с Ольгой дальнейшие планы и намерения. Особенно хотелось уяснить для себя, как и когда этот молодой здоровяк пристрастился к безделью, точно пьяница к водке. Она не знала, что собой означало слово «лицемерие». Даже такими знакомыми ей понятиями, как «хитрость», притворство», «ложь», она никогда в своей жизни не пользовалась и всегда говорила то, что думала. Поэтому, когда Лева лежал на диване, дремотно смежив глаза, прикрытые свалившимся на загорелый лоб чубом, она без обиняков спросила: