— Give me a pen, please.[1]
Матрос таращит глаза.
— Я прошу у вас ручку.
— У меня, товарищ старший лейтенант, нет.
— У меня нет тоже. Что будем делать?
— Я сбегаю, товарищ старший лейтенант, принесу.
Никитин, сделав грациозный жест рукой, достает свою ручку, подписывает бумагу.
— Вы поняли, товарищ матрос? Я не в кабинете, у меня ручки с собой может и не быть. Пока вы будете бегать, пройдут минуты. Поняли?
— Так точно, понял.
— Идите.
Матрос выходит.
— Вот видите, — говорит Никитин, — все начинается с мелочей. — И развивает свою мысль относительно наилучшего и наиболее перспективного способа воспитания матросов.
Что ж, может, и правду говорит корабельный знаток английского языка Никитин, но прекратим эту тему, оставим в покое и нашего Ивана Яковлевича, пойдем посмотрим, что делается на причале.
А на причале выстроились несколько человек из команды нашего корабля: такой же, как наш, корабль должен швартоваться к стенке с другой стороны причала. Люди из нашей команды, как только подойдет к причалу корабль, примут от другой команды концы, будут обматывать тросами тяжелые, круглые, как бочки, тумбы.
Корабль подошел и медленно продвигается вдоль стены причала, с капитанского мостика слышны команды, и матросы на баке и юте вращают лебедки, освобождая тросы. Тяжелый длинный трос не перебросишь сразу на причал: к концу троса привязывается несколько более тонких звеньев, а заканчивается все это самой обыкновенной веревкой, и она уже попадает в руки к матросам, которые будут помогать корабельной команде на причале.
Вот уже отведены, намотаны на тумбы тросы, и корабль теперь, как рыба на крючке. Корабль — большая рыба, которую надо вести к берегу, опасаясь, чтобы не порвало леску, чтоб не водило в стороны, — обессиливать ее надо осторожно и умно. Передний трос напрягается, как струна: корабль замирает на некоторое мгновение, потом начинает медленно двигаться назад, но второй трос уже далеко его не пустит. Тросы, наматываясь на лебедки, теперь подведут его к самой стенке, и тут матросы, перегнувшиеся за палубу и ожидающие с мешками в руках, набитыми веревками или войлоком, не дадут кораблю тереться о край причала. Теперь остается положить трап — и все готово.
Неделю-другую прожив на корабле, можно уже кое-как ориентироваться в окружающей жизни. Помню, в первые дни мы ничего или почти ничего не замечали здесь: все казалось неизвестным, безголосым каким-то, даже враждебным нам. По трапу на корабль ты бежал торопливо, почему-то побаиваясь заглядывать в глаза дежурного; входя в каюту, обязательно спотыкался; вышагивая вдоль борта и встречая матроса, начинал маниловско-чичиковскую комедию: старался пропустить матроса вперед, а тот отступал в сторону и давал дорогу тебе. Так и тыкаешься туда-сюда, пока тебе не скажут настойчиво: «Проходите!» — а потом уже, сердясь на самого себя, догадаешься: «Да ведь у меня погоны!..» Ты забыл об этом, ты почувствовал себя гражданским человеком, и получилась с твоей стороны не деликатность, а конфуз. Одним словом, салага!
А потом, с бегом времени, ты стал спокойнее, ты дольше задерживал взгляд на том, на другом, замечал, сравнивал, о чем-то догадывался, о чем-то расспрашивал. Замечал, как утром и среди дня стоит трап: утром — сходни вниз — прилив; в середине дня опускался корабельный борт — вода отступала, и ты, выйдя на причал, ожидал уже, когда повеет водорослями, гнилью, смотрел на берег, где на камнях сидели чайки. А выходя на причал часов в девять вечера, вспоминал о матросах — рыбаках, ловивших треску удочкой прямо с катера, у причальной стенки. Удилища не было, а только крючок, на руку намотанная леска, наживка — кусочки селедки. Рыбак стоял и все дергал леску, а где-то под водой, радужной от нефтяных пятен, засоренной щепою, сухой травой и картофельными очистками, бросалась на селедку треска, брала крючок безошибочно и сразу. Вот бы такая удача нашим озерным да речным рыбакам!
Посмотрели мы, как швартуется корабль, постояли над душой у рыбаков, надоедая неизбежными в таких случаях советами. А вот что же нам дальше делать? Идти в город за билетами в кино? Да ведь, пожалуй, в кают-компании сегодня киношный день: проще всего посмотреть кинофильм там. Но все равно придется куда-то идти. Хотя бы кормить Васюту!
Что такое Васюта? Самый обыкновенный, плебейского происхождения кот, которому не повезло слыть сибирским, зато повезло жить на Севере. Изнеженный лентяй, не знающий охоты на мышей. И какой капризный! Ел исключительно сырое мясо и сырую рыбу. Попробуй, не зная его нрава, дать ему хлеба с маслом или ломтик колбасы — чмыхнет носом, задерет хвост, выгнет спину и со спокойным пренебрежением отойдет от тебя. Будто ты человек, еще минуту назад считавший себя, по крайней мере, подпольным миллионером, а тут оказалось вдруг, что у тебя богатства, как у церковной крысы. Васюта в то время, когда мы имели честь познакомиться с ним, занимал один апартамент, состоящий из комнаты, кухни и коридора. Это — в дневное время, а ночью же он вольно бродил по двору, по улицам, имел какие-то свои дела в чужих подъездах.
Васюту мы недолюбливали, но терпели ради его хозяина Александра Акимовича — капитана третьего ранга с нашего корабля. Александр Акимович был нам другом, начальством, добровольным ходатаем по нашим более или менее важным делам — вообще был добрым гением всей нашей корабельной жизни. Единственное, чем мы могли отблагодарить его, — это взять на себя заботы о Васюте, тем более что Александр Акимович почти не показывался дома, не знал своей квартиры, а дневал и ночевал на корабле, и про Васюту спрашивали почти в каждом письме сыновья-школьники, отдыхавшие с матерью где-то в Геленджике. И Александр Акимович со спокойной совестью сообщал сыновьям, что Васюта жив, здоров, чего и вам, мол, желает, а мы иногда кормили кота, выпускали на улицу и тоже со спокойной совестью забывали о нем до следующего раза. А потом с Васютой случилось несчастье. В один, наверное, не очень хороший день Васютины апартаменты, постепенно ставшие и нашими, захватил на ночь какой-то знакомый хозяина, по аттестации Александра Акимовича, очень серьезный товарищ и душа-человек. Что и как там было, не знаю, но назавтра нам стало известно, что этот «серьезный товарищ» выпустил Васюту на улицу с перебитой ногой, а сам где-то исчез в неизвестном направлении. Коту перевязали искалеченную ногу, а наш Александр Акимович почему-то уже не называл своего знакомого «серьезным товарищем», а высказывался о нем как-то туманно, примерно так, что плохие поступки может делать только плохой человек. Мы сказали, что, конечно, это так, и покаялись перед собой, что не всегда внимательны были к Васюте.
Сыновьям о происшедшем Александр Акимович, посоветовавшись с нами, не написал. Помню, мы радовались, когда Васюта стал поправляться: мы сняли с его ноги повязку, и наш котофей вскоре опять стал появляться на улицах, у знакомых подъездов.
Как ты там живешь теперь, заносчивый Васюта?
P. S. Вечером того же дня в кают-компании, старательно закрыв занавесками окна, чтоб не просочился солнечный свет, смотрели мы фильм. Перед началом киномеханик с полчаса пускал ленту, склеенную из кинокадров бог знает каких, самых разных фильмов. Лента имела успех необычайный. Потом пошел «Пятнадцатилетний капитан». Была возможность выбора: «Баллада о солдате» или этот фильм. Мы со «стариком» голосовали за «Балладу», но потерпели позорное поражение. Победил, набрав абсолютное большинство голосов, «Пятнадцатилетний капитан». Мы покорились; ничего не попишешь — большинство!
ОПАСАЙТЕСЬ РЫБЫ-ЛОЦМАНА!
Отступление литературное
Просматривая свою записную книжку, остановился мыслями на словах, начертанных карандашом:
«Было плохое настроение. Читал Хемингуэя на стадионе».
Вспомнил все, что было тогда: и какое в самом деле скверное настроение было у меня после одного не очень приятного письма, и как ходил с головной болью почти безлюдным утренним городом бесцельно — лишь бы идти, и как, перебарывая себя, подошел к книжному киоску, взял в руки журнал: равнодушно просматривал страницы, пока не различил извилистую, пружинистую, как большая рыба, фамилию — Хемингуэй, пока не прочитал под нею:
«Праздник, который всегда с тобой».
Купил журнал, с какой-то неопределенной надеждой в сердце пошел на стадион; перешагнул невысокую деревянную ограду и сел, смахнув пыль, на прогретую солнцем скамью — на самом верху, так, чтоб виден был весь стадион, и улица, на которой стоял кинотеатр, и дома на взгорье слева, и виадук, переброшенный там через улицу. Я сидел и читал о Париже далеких двадцатых лет, о маленьких кафе, булочных, о мощеной старой улочке Нотр-Дам-дэ-Шан, на которой был номер 113, а в том доме, над лесопилкой, комната, где никому не известный молодой человек с просветленно-добродушным, спокойно-внимательным лицом писал по утрам у раскрытого окна, время от времени поднимал голову, смотрел на мокрую после дождя мостовую, на пастуха, гнавшего по улице стадо коз, на собаку, трусцой бежавшую за стадом.