— Вот я понаблюдал за вами. Поправились вы мне. Хорошая у нас молодежь, умная, рассудительная. Возьмем вас. Из рабочих-крестьян, а такая умственность. Можно сказать, без папы-мамы решились на такой поступок — жизнь свою решили самостоятельно. Нам, старшему, закаленному поколению, приятно видеть такую смену. Иной раз примерно-поучительно. Возьмем вас. Я слушал ваш смелый ответ и застыдился в душе своей за себя. Подумалось, знаете, даже: очень настойчиво борюсь за свою жизнь. Оно понятно — своя рубашка ближе… Однако при нашем передовом строе… Какое ваше мнение — слишком большое самолюбие проявляю? Не стесняйтесь по отношению к старшему поколению, я приучен к критике снизу. Что-то мне после вашего смелого согласия огорчительно сделалось на душе. Будто бы я обидел кого-то из присутствующих.
— Доктора замытарил, — буркнул Семен Ступак.
— С вами я пока не разговариваю, — отгородился бледной бухгалтерской ладонью Парфентьев. — Обращаюсь к молодежи.
— Правильно говорит Семен.
— Это как позволите понимать?
— Как слышите.
— Я надеюсь, вы не идете на поводу у человека… Да-да, у человека, который… Ну, понимаете… — Парфентьев показал руками, как Ступак сгребает банки с недопитым кумысом.
— Не иду.
— Значит… — глаза у него остановились в орбитах, будто кончилась смазка. — Значит, советуете мне взвесить мое поведение, сделать соответственные выводы? Учту. Подумаю. — Он пересел на свою кровать. — Принимаю критику снизу. Однако…
Вошла сестра Антонида.
— Вы готовы?
Начал собирать свои пожитки: две рубашки, брюки, бритвенный прибор, том Достоевского «Преступление и наказание», разную мелочь.
— Я помогу вам.
— Что вы, сестричка, как можно? А мы для чего существуем! — Парфентьев осторожно перекинул через согнутую в локте руку мои давно не глаженые рубашки.
Приблизился Семен Ступак, шевельнул рукой, будто проверяя, на месте ли она. Я сунул ему Достоевского. Антонида собрала мои газеты, прихватила Ванин «Крокодил» и пошла впереди.
Палата № 1 была в другом конце коридора, неподалеку от операционной. Мы прошествовали к ней чинно, молча, как под конвоем. «Тубики» останавливались, прижимались к стенам, расширяя нам дорогу, тихо переговаривались, кивая на меня. Я прислушивался, но не мог понять: жалеют они меня или считают героем?
В палате было просторно — стояла всего одна кровать, — и ослепительно чисто, аж холодно сделалось сердцу. Вместо тумбочки — небольшой новый стол с ящиками, два стула, под потолком матовый плафон. И ничего больше. Белизна, пустота, как в зимней тундре.
Сложили все на стол, и Антонида легонько подтолкнула Парфентьева и Ступака к двери, будто они могли заразить своим дыханием воздух палаты, а мне сказала:
— Располагайтесь.
И улыбнулась так, словно сделала для меня что-то очень доброе, нерасчетливо поступившись собой, и я должен благодарить ее весь остаток своей жизни.
— Я буду ваша сестра. Самая младшая начальница. И подчиненная, конечно.
— А потом я на вас женюсь…
Антонида приостановила улыбку, удивляясь моим словам, и хотела обидеться, но вспомнила, наверное, что я тяжело больной и что не до конца еще высказался.
— Как же… В кинофильмах так: сестричка ухаживает, потом больной на ней женится. А в романах о войне сколько…
— И у нас был случай. Один увез мою подружку. В Комсомольске теперь живут.
— Вот видите.
— Вижу.
— А водку не пейте. Хотя бы до операции. Новокаин не действует. Тут один дни и ночи орал…
— Вы сегодня помогли мне.
— Я?..
— На обходе. Посмотрели на меня… и я согласился.
Антонида засмеялась, — даже сощурившись, ее глаза голубели полосками, — села на стул, положив руки в колени.
— Смешной вы. Я считала, что вы решились, и смотрела, какой вы больной… Ну, характером… Взять мне вас или нет.
— Вот как!
— Да. У нас всякое бывает. Один терпеть меня не мог. Как зайду, орет: «Пошла вон!..», и еще кое-что прибавлял. Другой сестричке передали — успокоился.
— Интересно.
— Чего уж интересного. Мы — няни.
— Мы — дети?
— Да.
Антонида окинула меня взглядом — уж больно велик был я для ребенка, и не побрился, суетясь, сегодня, — усмехнулась, будто говоря: лучше бы и в самом деле были вы все ребятишками. Поднялась, одернула халат, — по-солдатски сдвинула складки к спине.
— Вы еще и подчиненная?
— Конечно.
— Тогда приказываю. Приходите почаще.
— Постараюсь. Вы же у меня один такой.
— Какой?
— Такой…
Антонида пошла к двери очень легко, четко, как бы показывая каждый шаг в отдельности: вот, посмотри, у меня и ноги красивые, и спина прямая; я ведь не только медицинская сестрица, а еще и женщина; у меня, между прочим, душа есть, как и у многих других.
Я слушал ее шаги, они не затерялись среди топанья и шарканья «тубиков», пока она шла по коридору до сестерской. Когда через две-три минуты она опять вышла в коридор и стала спускаться по бетонным лестницам вниз, я опять различил ее шаги. И еще раз я увидел ее в окно: в коричневом коротеньком пальтишке, в шляпе с козырьком (козырек для черной вуали), она быстро шла по белой тропе за лесок, где проглядывались деревянные дома медперсонала. Мне подымалось: «Сестры мало зарабатывают. Как она живет?»
Сел на кровать, поскрипел пружиной. Поднялся. Зашагал от двери до окна. Снова сел — на стул. Я привыкал к палате — гулкой, пустой, яркой. Она неохотно принимала меня, выталкивала, — и хотелось бежать в ту, из которой перевели меня сюда, или на улицу, к реке, найти лейтенанта Ваню… Но я знал, что потом еще труднее будет вернуться, заставить себя быть наедине с кроватью, столом, стульями и стенами. Разложил вещи, разбросал газеты. «Крокодил» шлепнул на подоконник. Сделалось легче. Жаль, что бросил курить, а то бы «обкурил» новое жилище, наполнил своим духом, и оно бы сдалось, покорно приняло меня.
И пить нельзя.
Чего еще нельзя? Все нельзя, вредно… Можно смотреть на Грету, конечно, издали. И вот на Антониду.
Неужели она правду сказала? «Взять мне вас или нет?»
Все я вообразил — будто уговаривала, просила, умоляла. Будто помогла мне. Вообразил, привиделось. Я ведь ночью почти не спал, и утром сидел как в бреду. Мне могло показаться — от ожидания помощи, сочувствия. Но ее глаза… Они же не привиделись. Были. Я помню и, наверное, никогда не забуду их выражение — то, тогдашнее. Им я больше верю. Они помогли мне — точно. Может, она и сама этого не знает? Может, позабыла?.. И почему она так похожа на ту, которая приснилась мне?
Теперь я могу идти на обед. Теперь я немного привык к палате № 1. Легче будет вернуться. Жаль — нельзя выпить, даже для аппетита. А есть не хочется: три десятых градуса словно выжгли все у меня внутри, и пища падает в пустоту. Выпью хоть соляной кислоты мензурку.
После обеда пошел в лес, к ближнему ручью. Долго сидел на дряхлом, чуть теплом валуне, бил прутиком по забереге — тонкому, хрупкому ледку, — и он, позванивая, острыми осколками уплывал к большой зейской воде. Было сухо и прохладно. Листья уже почернели, а те, что в ручье, покрылись сизым илом. Было ясно: где-то в верховьях Зеи, на хребте Тукурингра, выпал снег.
У санатория, потарахтев, остановилась автомашина. Послышались голоса, топот, суета. И вдруг заплакала женщина — тоненько, всхлипывая. Голос ее тек в сосны, бился о них, истончался, впитываясь в зеленую хвою, пожухлые травы, в сумеречный, набухший прелью воздух. Я вскочил, быстро зашагал, перепрыгивая через валежины, срывая себе дыхание.
Возле колонн подъезда к самым ступеням приткнулся санаторный автобус. Старенький, зелено-облупленный. Вокруг него столпились «тубики»: прибыло пополнение. А вот и плачущая рослая девушка с длинной, светлой, почти желтой косой. Ее держат под руки мужчина в синей новой телогрейке, кирзовых сапогах и женщина в поношенном, довоенном коверкотовом пальто. Девушка вырывается, рыдая приговаривает:
— Пустите! Я хочу уехать. Возьмите меня домой! Я здесь умру. Мамочка!..
Мужчина — он больше похож на старика: сутул, морщинист, с дряблой розоватой шеей, — молча гладит ладонью руку девушки, остекленело смотрит в толпу; женщина прикладывает к щекам девушки квадратик платочка, тоже плачет. Она высока ростом, костистая, и девушка очень похожа на нее.
Наконец из подъезда выходит дежурный врач. Поняв, что здесь происходит, оборачивается к сопутствующей ему сестре, усылает ее обратно. Через минуту сестра появляется снова — в руках у нее мензурка, пузырек.
Врач берет девушку за длинные костяшки-пальцы, спокойно говорит, приставив к ее губам мензурку:
— Выпейте, это поможет.
Она покорно, стуча о стекло зубами, пьет. Пьет, будто ей поднесли живой воды. Минуту молчит. После облегченно вздыхает, и только слезы скользят и скользят по ее щекам.