– А вы сами тогда где были? В вяземском лагере, выходит, отсиживались, да? Шкуры берегли, а потом мученья себе выдумывали, чтоб оправдаться?!
– Слыхал? – пораженно сказал мне Денис Иванович. – Ты понимаешь, чьи слова он повторяет, свол… сволочь?
Он рассевным взмахом кинул соль в костер и вдруг по-ребячьи обиженно всхлипнул и уткнулся лицом в колени. Это было некстати, не нужно, а главное, невероятно: Денис Неверов всегда казался мне человеком-кремнем, и, может, только за это – за его надежный, выносливый и какой-то себе-на-умешный вид – ему больше других выпадало в лагере плетей и палок.
В тот наш последний лагерный день – седьмого августа сорок второго года – ему спутанно-слепым и как бы безадресным взмахом арапника с мудреным свинцовым нахвостником полицай рассек лицо. Я к тому времени уже ходил бок о бок с ним, потому что был летчиком, сбившим двух «мессеров», а таких он ценил. По этому праву я попытался тогда утешить его, но он засмеялся и сказал, что пехота – не авиация, она, мол, выдюжит, – намекал на мою жидковатость: временами я не выдерживал и ревел. При нем. В тот день – седьмого августа – мы работали километрах в пяти от Вязьмы, где стояли немецкие зенитные батареи. В полдень над ними появился наш «ястребок» – невысоко, беззащитно. Немцы сбили его быстро, и когда он закувыркался вниз, Денис Иванович похоронно сказал мне:
– Вот. Еще один твой приятель…
– Ему, идиоту, надо было ложиться в пике или делать «бочку»! – сказал я.
Он посмотрел тогда на меня с надеждой, и я поверил, что могу быть сильным.
Вечером мы бежали. А в полночь Денис Иванович разрешил мне на первый раз съесть лист сахарной ботвы и одну брюкву. Сам он съел две брюквы, потому что полагался на свою выносливость…
Теперь, спустя четверть века, он сидел у своего праздничного полевого стола и плакал. При мне. И при нем – бывшем полицае. Его, посланного нам сюда недоброй прихотью черта, отделял от меня метр земли, прокаленной нашими торжественными кострами, котел со странным клеймом, несколько ольховых чурок и ладный, ухватный топор. Мне ничего не мешает признаться в своей тогдашней летучей мысли об аморальности для людей любого неотомщенного преступления, и он, бывший полицай, каким-то сверхсознательным чувством догадался об этой моей мысли, потому что вскочил на колени и крикнул, косясь на топор отрешенно и помешанно:
– За вас с меня уже взяли! Слышите? И по закону не положено наказывать два раза за одно и то же, слышите?
Он все тем же тиковым движением руки сшиб со своей головы фуражку, и на его гладком голом темени я увидел при бликах костра крупные бисеринки пота. Мне невольно подумалось: как здорово он полинял! Там, в Вязьме, он ходил в форме советского командира-танкиста, с выпиленной звездой в пряжке ремня. С левого плеча у него, как аксельбант, свисал крупный ременный арапник с мудреным свинцовым нахвостником. Им он…
– Ты же убивал, а сам вот жив!.. – почему-то шепотом, горько и потерянно сказал Денис Иванович, а тот все стоял на коленях, и отсветы костра метались по его лицу, отчего казалось, что оно искажается диковатыми гримасами, и хотелось, чтобы он сел или встал и накрылся своей нелепой фуражкой.
– Сколько людей там… А ты вот жив! – опять проговорил Денис Иванович и зачем-то потрогал свои колени, бока и грудь, словно отыскивал самого себя.
Было трудно молчать и ждать, пока гость оправлял на себе лямки мешка, насаживал на голову фуражку и поворачивался к нам спиной. За пределами желтого ока костра он не то споткнулся, не то остановился по воле и глухо, вполголоса, как сообщникам по ночной краже, сказал нам:
– Не один я убивал и не один живу. Небось за свои лагеря тоже мало кто ответил!
– Во, гад, куда метну-ул! – растерянно проговорил Денис Иванович и страдающе поглядел на меня. – То же культ был, отрёбник ты чертов! – крикнул он во тьму и поднялся на ноги.
Было томительно-тихо. Потом не скоро в прибрежной осоке, на мелкоте, звучно и грузно плеснулась большая рыба, и лунная оранжевая тропа на озере заколыхалась и сморщилась. Мы некоторое время подождали чего-то, потом Денис Иванович пошел к машине, и я услыхал, как там что-то сдвоенно стукнулось о землю и покатилось к озеру – брюкву выбросил. Тогда я остатками выкипевшей, обаландившейся ухи загасил костер. Мне ничего не хотелось – ни есть, ни пить, ни спать, ни бодрствовать.
– Сейчас, наверно, у нас на Урале мед качают, – не в связь с событиями этой нашей ночи сказал вдруг Денис Иванович.
Я промолчал.
– Говорю, мед у нас качают сейчас! – уже с явным раздражением проговорил он.
– Ну и пусть качают, – сказал я.
– Пусть, пусть! Давай лучше помоги сиденья в машине раздвинуть. Спать будем, нечего тут!..
Мы улеглись, стараясь не задевать друг друга, но телу сразу же стало неудобно, ломотно и беспокойно: сквозь марлевые окна накидки в машины проникали жалящие запевы комаров, и от них все время приходилось отмахиваться впустую, а потом, уже на закате месяца, с противоположного конца озера, с какого-то, видать, голого там пригорка, к нам трепетно пробился продолговатый и узенький косячок света приземленного пламени. В ночном костре, если смотреть на него издали, всегда чувствуется что-то тревожное и неприкаянное, почему-то хочется тогда знать, кто его жжет, что на нем варит и о чем думает.
Мне казалось, что Денис Иванович давно спит, но он спросил, есть ли у меня, черт возьми, закурить или нету, и полез из машины. Вернулся он часа через полтора, когда на востоке уже рдело небо и над озером всходили и текли на берег клочья парного тумана. Я сидел на подножке машины и курил.
– Расстрел дали, – издали сообщил он мне.
Я ждал.
– Потом заменили четвертаком. Шестнадцать отбыл… Это все-таки не шестнадцать месяцев, правда?
– Конечно, – сказал я.
– Не спит… Уставился в огонь, как сыч, и сидит.
– Ему есть о чем подумать, – сказал я.
– А мне не о чем, что ли? Я ее, Вязьму, двадцать шесть лет трижды на неделе во сне вижу!
– Давай поспим, – сказал я. – Мне она тоже снится.
– Снится, снится! Вот она, наша славянская душа! Не можем до конца сохранить ненависть к преступнику и насильнику над собой, не можем!
– Не ворчи, философ вяземский! – сказал я.
– Философ, философ!.. Ну, спокойной ночи. Тебе там не поддувает в окно?
– Нет, – сказал я.
Утром, уже при палящем солнце, мы настигли его на шестом или седьмом километре от озера. Он брел со своим мешком посередине дороги, и Денис Иванович не стал сигналить и объехал его с левой стороны по засеву желтого люпина. На подъезде к шоссе мне запоздало подумалось, что хорошо было бы привезти люпиновый букет домой прямо с обросевшими на нем шмелями, и в ту же секунду Денис Иванович резко затормозил и остановился.
– Слушай, – просяще сказал он, – а ну его к черту, пускай садится, а? А то плетется, как мы тогда!..
Он глядел на меня сердито и ожидающе. Я закурил и промолчал. В зеркале мне виднелась недвижно повисшая сзади нас над дорогой густая оранжевая пыль…
1968
Станюта А. Пространство проклятого квадрата // Дружба народов. 1990. № 9. С. 210.
Цветаева М. Герой труда. Записи о Валерии Брюсове // Согласие. 1991. № 3. С. 179.
Бондаренко В. Реальная литература. М., 1996. С. 15–16.
Оставьте, господин офицер. Ради бога (нем.)
Автобиографическая повесть «Это мы, Господи!» была написана в 1943 году, когда группа партизан, сформированная из бывших военнопленных, вынуждена была временно уйти в подполье. Ровно тридцать дней в доме № 8 на улице Глуосню в литовском городе Шяуляй писал К. Воробьев о том, что довелось ему пережить в фашистском плену.
В 1946 году рукопись была предложена журналу «Новый мир», но публикация ее не состоялась. в личном архиве писателя повесть целиком не сохранилась. Лишь в 1986 году она была обнаружена аспиранткой Ленинградского государственного пединститута Ириной Владимировной Соколовой в Центральном государственном архиве литературы и искусства СССР, куда была сдана в свое время вместе с архивом «Нового мира». Впервые опубликована в журнале «Наш современник».
Лучше быть убиту от мечей, чем от рук поганых полонёну! (Поэтическое переложение Н. А. Заболоцкого.)
Вот как? Я тоже лейтенант! (нем.)
Идем, человек! (нем.)
Налево! (нем.)
Ко мне! (нем.)
Шинель снимай! Снимай быстрей! (нем.)
Что такое? О, хорошо, красиво! (нем.)
Давай! Давай! (нем.)