— Да. Случай исключительный. Помните «Трайдент»? Они разбились тогда.
— Не только «Трайдент»… Я восхищен Лютровым. И буду просить Николая Сергеевича как-то отметить его работу.
Услыхав от Гая о его разговоре с Даниловым, Лютров сказал:
— Кончится тем, что Старик даст нагоняй за то, что зевнул и закатал машину в штопор. А то и вообще прогонит с машины.
— Думаешь? — Гай ухмыльнулся. — Черт его знает, может, так и будет…
Перед отъездом домой он позвонил Валерии на работу, и пока ждал, молил бога, чтобы трубку взяла не начальница отдела, не скрывавшая раздражения из-за необходимости поступаться субординацией, подзывая к телефону подчиненных. Эта дама на другом конце провода заставляла вспоминать о себе.
— Альоу!.. — манерно отозвался тоненький голосок. — Валерию Стародубцеву?.. Минутку…
— Леша?
— Здравствуй.
— Здравствуй. Я так соскучилась.
— Правда?
— Угу. Где я увижу тебя?
— Я заеду за тобой на работу. Убеги пораньше, а?
— Попробую.
…Лютров успел выкурить сигарету, стоя у гранитного парапета Каменной набережной, где находилось учреждение, в котором работала Валерия, пока услышал далеко позади себя ее голос:
— Леша!
Что-то дрогнуло в нем и высвободилось, как после толчка противоштопорного парашюта в сегодняшнем полете.
Она почти бежала к нему в своей белой шубке, а когда встала рядом и увидела на его лице радостную и вместе жалкую, растерянную улыбку, улыбнулась навстречу светло, открыто, вытянула руки, распахивая полы шубки, оплела его шею, прижалась комнатно теплой щекой к его холодному лицу и тут же поцеловала, как вышло, с налету, словно долго ждала его, томилась недосказанным вчера и ждала, чтобы сказать последнее, главное…
И покорно встала перед ним, тихо улыбаясь, довольная тем, что свершила, а Лютров пытался застегнуть ей шубку, чувствуя, как впервые за много лет где-то в глубине глаз роилась забытая боль жалости к себе вперемежку с благодарностью судьбе за стоящую перед ним девушку. У которой, кажется, не было пуговиц на шубке…
— Я очень люблю тебя, Валера.
— Знаю… Давно уже.
…У театральной кассы на набережной им предложили два билета в театр эстрады, где выступал певец-гитарист, на чьи концерты, если верить посиневшему от холода малолетнему субъекту, «весь город валом валит». Лютров посмотрел на Валерию.
— Возьми… Он замерзнет…
В театр они вошли, когда почти вся публика расселась по местам. Зал и в самом деле был переполнен, а по тому, с каким шумом, вдруг взорвавшимся и быстро стихшим, встретили ведущую концерт, Лютров догадался: зрители ждут чего-то необычного. Своим молчанием и подчеркнуто терпеливым стоянием у рампы ведущая требовала еще большей тишины.
Тем временем в переднем ряду справа вдруг обнаружилась улыбающаяся физиономия Гая. Он приподнял руку и несильно помахал ею перед лицом. Повернулась в сторону Лютрова и жена Гая и слишком долго, как показалось, рассматривала Валерию.
— Кто это?
— Наш старший летчик и его жена, Лена.
— Вы часто встречаетесь?
— Да, живем в одном доме. В перерыве я познакомлю тебя, они хорошие люди.
Едва концерт начался, а Лютров уже пожалел, что пришел в театр; так чуждо было все, о чем пел гитарист, тому ожиданию радостных, ликующих звуков, мелодий, с каким он шел сюда, чтобы услышать и разделить их вместе с Валерией. «О чем он? Кого может обрадовать эта степная тоска в его песнях?» — думал Лютров, безучастно глядя, как артист нянчит перед собой гитару, словно больного ребенка, льнет к ней, картинно вскидывая голову и невидяще блуждая глазами над сидящими в полутьме людьми, как сокрушенно покачивает головой в такт томительной мелодии, словно говорит: «Так, да. И это верно, все так, все так…»
Но Лютров не верил ему, усмехался его стараниям напитать скорбью тишину зала и почти не слушал, о чем поется в песнях, бездумно разглядывая, как сухие пальцы артиста нервно вздрагивали, плясали над грифом, то вызывая, то в театральном отчаянии попирая ноющие звуки, четко, выделяясь на лакированной поверхности инструмента.
К нему наклонилась Валерия.
— Тебе нравится?..
— Нет.
— И мне. Уйдем отсюда…
Лютров обрадованно поднялся, они выбрались из ряда кресел и вышли на воздух.
Шел слабый снег, и темнела река, маслянисто отблескивая желтыми бликами огней города.
— Сначала места себе не находила, пока ты не позвонил, пока увидела тебя. Теперь эти песни. Поедем домой, а?..
Захлопнув дверцу такси, Лютров сказал:
— На Каменную набережную, пожалуйста.
— Нет, на Молодежный проспект, — сказала она и прижалась к его плечу.
— Один путь, — улыбнулся пожилой шофер.
— Ага, один, — Валерия поуютнее обняла руку Лютрова и прикрыла глаза.
…Оглядывая книги, модели самолетов и все, что было у него в квартире, она увидела большую фотографию под старинными часами.
— Это он… Твой друг.
— Да, Сергей. Как ты угадала?
— Не знаю… Он так хорошо смотрит на тебя.
И вдруг, будто вспомнив о чем-то, она, скрестив руки, зябко охватила плечи ладонями и отошла к окну, взглянула на улицу с высоты седьмого этажа.
— Как это страшно — падение… И нет ничего внизу, кроме смерти… Ты любил Сережу?
Он подошел к Валерии и взял ее за плечи, чувствуя прилив признательности за этот вопрос — как примету сближения их жизней, понимая, что он невозможен в устах человека чужого и равнодушного.
— Мама знает… что ты у меня?..
Она кивнула, не спуская с него своих больших блестящих и вопрошающих глаз.
— Я ей говорила, что с тобой так все по-новому для меня, и что живешь ты по-особому и в памяти у тебя совсем не то, что у других… Мама не верит. А ведь у тех, кого я знаю, у них будто не было ничего настоящего за всю жизнь. Только и знают, что толкаются по магазинам и злятся: того нет, сего… И все врут. Как на базаре: если правду скажут, так вроде продешевят… Я хвасталась маме, что ты любишь меня.
И опять, приподняв голову, она вскинула на него глаза.
«Это ведь правда?»
Когда не можешь понять, куда девать не только руки, но и самого себя, когда тебя пугает желание прикоснуться к ее несказанно юным нежно-вялым губам, когда рядом с ней все вещи в квартире кажутся отжившими, нелепыми и громоздкими, как и их хозяин, самое лучшее приняться за рожденную для бездарей бутылку — вытащить ее из буфета и, подражая модному стилю современных молодых людей из кино, предложить выпить. И даже не предложить, а просто поставить две рюмки и налить в них до половины, словно ты только этим и занимаешься с молодыми девушками у себя в квартире, и они только этого и ждут от тебя…
Когда она наконец у тебя в гостях, в твоем доме, с тобой начинает твориться черт знает что… Мысленно ругая себя, Лютров и в самом деле не знал, чем занять ее, о чем говорить, как вести себя, боялся своей неумелости, неосторожности, самого себя.
— Не знаю, годится ли для тебя это, — он держал на ладони изукрашенную этикетками бутылку старого коньяка. — Есть еще сметана.
Наверное, он выглядел дураком. Валерия улыбнулась, забавно копируя его смущение:
— Была не была — выпьем!..
И выпила целых две рюмки, мужественно проглотив маслину вместе с косточкой…
Она шагнула к нему из темноты большой комнаты и охнула потерянно от своей различимости в сумерках спальни, куда пробивался свет улицы. Ее испуг, беспомощные движения рук, которыми она старалась прикрыть себя, ступая босыми ногами, как по невидимому льду, выражали столько целомудренной незащищенности, отчаяния от неизбежности происходящего, что вся любовь Лютрова вдруг обратилась в щемящее чувство вины и жалости. Сквозь ее решимость и обезоруживающую неумелость проглядывала та слепящая сила чувства, с каким, наверное, бросаются в омут.
Затаившись в тишине, они вместе берегли открывшееся, оно было прекрасней красоты звездного неба, прекрасней всего, что дано познать одному человеку… Потом это приходило вновь, оттесняя мир в небытие, и он, даже не он, а кто-то другой в нем, пьянея от счастья возвращения несказанного, касался ее коленей, в наивной уверенности, что и она с равным нетерпением ждала этой минуты.
Уснула она первой. А он, чувствуя на руке голову Валерии, никак не мог определить, чем пахнут ее волосы. Так пахнет кожа, пропитанная морем и обожженная солнцем, но к этому запаху примешивались другие, едва уловимые, они исходят только от девичьего тела и напоминают о себе откровенно и властно, они говорят больше, чем ты в состоянии понять, они влекут, оставаясь неопределимыми.
Он был уверен, что не заснет. Сон казался ненужным стариковским делом, пустым занятием. И он решил просто ждать следующего дня. Ждал, запрокинув лицо кверху, прислушиваясь к ее легкому дыханию, ждал, боясь шевельнуть рукой, которую она подложила себе под голову, и заснул с ожиданием рассвета.