Тяжело, очень тяжело нашему отряду пришлось, как Харьков мы обороняли. Наш командир Руднев со своими недобитками сейчас где-то в Купянске. А главный штаб чуть ли не в Славянске. Да что тебе до них? Вижу по тебе, домой возвращаешься, а меня вроде как боишься. Кому мне на тебя доносить, что ты от войны удираешь? Сам я такой же. Иди своей дорогой, а я повертаю в свое село. Будь здоров. Если голоден, на тебе кусок хлеба, видишь — делюсь с тобой. Еще не зверь я, еще человек. Прощевай!
Так мы распрощались с ним. Пошел я вдоль речки, а потом свернул от нее на восток. Теперь знал уже, куда идти, в какую сторону отошли наши, где главный штаб искать.
Но у каждой беды и у каждой смерти своя причина. Может, не надо было мне так долго задерживаться около той воды. Но тогда я не встретил бы дезертира из нашей части. И не разузнал бы, куда наши отступили. А тут получилось другое: как только я подошел к лесу и хотел уже свернуть туда, а из оврага как выскочит немецкая разведка.
— Куда идешь? Швайн, большевистский шпион!
— Какой я шпион, я военнопленный, домой возвращаюсь, — отвечаю по-немецки.
А они мне:
— Пленные идут на запад, а не на восток. Рус, шпион!
— Из Омска, из Омска добираюсь, из далекой Сибири. Компаса не имею при себе, могу и ошибиться. Спасибо вам, господа, что меня встретили, покажете хоть, как до станции добраться.
— Сам не пойдешь — поведем тебя. — И ведут и тащат за собой, как скотину.
Привели в город Харьков, в тюрьму посадили. Вот уже ведут меня каким-то тюремным двором, под скользкими каменными стенами: или на допрос, или, может, на смерть. Да стою пока еще перед молодым немецким офицером, смотрю в его надменные глаза и говорю свое:
— Какой я шпион, я военнопленный. Разве знал я, что вы подпишете Брестский мир, что нас будут эшелонами отправлять. Удрал я из лагеря, убежал, в том и признаюсь. И хорошо сделал, теперь я здесь, а не в Сибири, все домой ближе. Достаточно я нагоревался по этим лагерям. И вши и болезни ели. Слышали, что такое тиф и холера? Мы в лагерях все это имели. Боитесь? Успокойтесь, слава богу, меня это миновало. Болезнь тоже не каждого берет.
Жизнь, жизнь главное мне сейчас спасти и выбраться из немецкой тюрьмы, ведь хлопцы с эшелоном меня ждут, а я не выполнил их задания. А они так на меня надеялись.
Вот так мучусь со своими мыслями и снова отбрехиваюсь. Про Никитовку, где я был в лагере, и не поминаю. А что, если немцы уже там и захотят меня туда доставить и свести с кем-нибудь лицом к лицу. Ведь в том лагере были и такие, что как тянули за императора, так и тянут дальше. А были и такие, что к Петлюре ушли.
Вон полковник Коновалец из Дарницкого лагеря многих военнопленных в свои «сечевые стрельцы» перетянул. Рассказывал мне об этом один пленный, что был у Коновальца, а после боев под Крутами, где их разбила Красная гвардия, перешел в ее ряды. Нет, о Никитовке и спрашивать нельзя. Сразу прицепятся. А Омск далеко, у кого спросишь, бывал ли я в том лагере.
Да говорил мне мой отец: «Главное не то, каким человек родился, а каким будет умирать». Знаю, знаю, если немец обыщет меня и найдет красную звезду, зашитую в френч, то выдумки мои приговором мне станут. Немец за это сразу на виселицу пошлет, а в лучшем случае пулю в лоб пустит.
Если дойдет до этого, буду умирать, звезда моя, как большевик. Все им выпалю в глаза: и про их кайзера, и про нашего цисаря. А ты, звездочка, смертью моей осветишь другим дорогу к свободе. Уля, неужели нам с тобой больше не свидеться?
Везут меня уже куда-то дальше. Не в Киев ли? Так и есть. Опять стою, как на углях, на допросе перед немецким офицером. Только этот уже в летах, прожигает меня глазами, как голодный волк, и улыбается, будто куражится надо мной перед моей смертью. Смотрю на него и помню: «Не говори, что знаешь, но знай, что должен говорить». Надуваюсь, пыжусь, чтоб не побелеть, а говорю свое:
— Я австрийский военнопленный. Из Прикарпатья, из-под Тячева родом. Можете спросить в моем селе про Юрка Бочара. Истосковался я по дому, совсем устал от войн и болезней, потому и сбежал из лагеря.
— Ну если ты такая крыса, зачем же тебя здесь держать? Пошлем тебя в лагерь, а еще лучше, сунем хотя бы сегодня в вагоны для скотины, в те, что идут на Ужгород. Окажем тебе такую честь.
А глаза его добавляют:
«Немец не нуждается в военнопленных, да еще в таких, которые были в русском плену. Пусть за ними присматривают там, куда направим. И избавят нас от хлопот. У нас здесь своих хватит. Везде «фатерлянд» должен быть. А легко ли это сделать, если пленные обольшевичиваются? Подальше, подальше их отсюда».
Вот так настигаю своими мыслями его мысли и думаю:
«Хоть бы поскорее все это. Смерть я, кажется, уже обошел. Только бы в вагон меня поскорее спровадили, а там уж я соображу, что делать. Осмотрюсь, выберу минутку и сбегу. Ну-ка, что запоет матросик, когда встану перед ним и расскажу, как в беду попал».
Но прежде всего надо добраться до главного штаба, спросить у начальников, что делать нам с эшелоном, куда его доставить. И так больно мне за те вагоны, как будто это живые люди. Ждут, ждут они тебя, а ты…
Юрко, Юрко! Если бы ты знал, что эти истории с тобой — это только начало. А сколько их еще впереди? И вернешься ли ты назад и когда?..
Сидим уже в этих самых вагонах для скота, заколочены, как скотина. Выйти воды напиться и то не пускают. Везут нас словно злостных арестантов. Может, когда наш эшелон остановится в Галичине, там все-таки далеко от фронта, и никому не будет дела до пленных… И сбегу. Но вот мы подъехали ко Львову, а нам и остановиться не дают. Здесь поляки бьются с украинцами, и те и те боятся большевистского духа.
«Нех прендзей идзе той эшелон на Ужгород», — кричат поляки.
«Пусть та большевистская зараза поскорей уходит с нашей земли. У нас тут своя борьба!» — выкрикивают другие. И мы остаемся заколоченными, выйти бы хоть на минутку из вагонов — никак нас не пускают.