В сущности, мне было все равно — чей будет верх, так как ни о фашистах, ни о коммунистах, я никогда еще не слышал ничего хорошего, но, несмотря на это, — мною целиком овладела мысль допустят или нет коммунисты фашистскую манифестацию?
III.
Вдруг площадь начала заполняться народом.
В разных концах зазвенели детские голоса.
— Листовки!..
— Где?..
— Эй, листовки!..
Мимо меня пронесся малыш лет семи с кучей листовок в грязных руках.
Малыш раздавал листовки всем проходящим и при этом выкрикивал звонко:
— Diktatura des Proletariats![3]
— Стой… Стой, каналья!
Какой-то буржуа с седеющей бородкой схватил малыша за воротник и начал вырывать листовки.
— Брось… Брось, негодяй, — хрипел буржуа.
Однако, за малыша вступились взрослые и седому господину пришлось отпустить его.
Тем временем народ прибывал, вливаясь со всех улиц, точно в колоссальный резервуар человеческих тел; становилось тесно и душно.
Споры, крики и ругань вспыхивали вокруг меня поминутно.
Атмосфера накалялась.
Кто-то крикнул:
— Эй, коммунисты идут..
— Иду-у-ут!
— На Фридрихштрассе коммунисты!..
— Коммунисты идут…
— Десять тысяч…
— Ой, пусти-и-и-те!
— Десять тысяч!
Толпа хлынула вперед и, подхватив меня, выбросила на широкую улицу, заполненную толпами людей, одетых в синие рабочие блузы.
И над этой синеблузой процессией, шагающей густыми неплотными рядами, тихо казались красные знамена.
Впереди нестройными кучками бежали рабочие, они размахивали кепками и кричали возбужденно:
— Шляпы долой перед красными знаменами!
— Эй, шляпы долой!
Хорошо одетые буржуа, точно не слыша этих окриков, посматривали с усмешкой на процессию рабочих и о чем-то шептались между собой.
Тогда один из синеблузых подскочил к смеющимся с сжатыми кулаками, топнул ногой и крикнул злобно:
— Шляпы долой!
Господа выпустили ему в лицо сигарный дым и захохотали.
Рабочий крикнул что-то, размахнулся, ударом кулака сбил с господина шляпу и начал топтать ее ногами.
— Ах! — крикнул кто-то.
Буржуа с побледневшими лицами торопливо сдернули шляпы и начали бросать на асфальт дымящиеся окурки сигар.
Мне стало отчаянно весело и я, невольно для самого себя, крикнул громко:
— Ах, молодец какой!
— Мерзавцы, — прохрипело у меня над ухом, — это называется вежливость по русски!
— По русски иль по французски, а мы заставим вас уважать красные знамена, — запальчиво крикнул худой и высокий, стоящий рядом со мной на тротуаре.
— Не так скоро, — прохрипел толстяк.
— Посмотрим!
— Поезжайте смотреть в Россию, если вам нравится красный цвет!
— И поедем… Не ваше дело!
Толстяк негодующе мотнул головой и прохрипел, задыхаясь от злобы:
— Я удивляюсь, почему вы до сего времени не там?
— Мы ее здесь откроем… Слышите?.. Здесь — в Германии будет Россия! — крикнул худой и, грозно вращая глазами, кинул многозначительно:
— О, тогда мы с вами поговорим по иному, мой добрый господин!
Толстяк побагровел, надулся и канул:
— Скорее вы козла родите, чем это будет!
Поднялся невообразимый шум.
Худой кричал что-то и лез с кулаками к толстяку.
Началась свалка.
Я, воспользовавшись общей суматохой, поднял ногу и со всего размаха ударил альпийским носком по отвислому заду толстяка.
Потом и я что-то кричал и так же, как и все, размахивал руками, волнуясь за всех и больше всех.
Кто-то взял меня под руку и прошептал вкрадчиво:
— Господин, по вашему акценту я вижу, что вы иностранец! Не так ли?
— О, да, я только что приехал.
— Может быть из России? — ласково спросил мой случайный знакомый.
— Совсем нет… Я приехал из Швейцарии!..
— Да, да — совершенно верно…. «Совсем нет» — это выражение, конечно, швейцарцев… Вы где-нибудь уже остановились?
— Я… я еще не знаю… Мне, прежде всего, необходимо найти себе работу!
— Вот как? — обрадовался мой «знакомый», — в таком случае все очень хорошо… Сейчас мы пойдем ко мне… Вы переночуете у меня, а завтра получите хорошее место…
— Вот здорово, — не удержался я, — как хорошо, что мы встретились с вами… О, я буду очень прилежно работать…
— Хорошо, хорошо, — заторопился «добряк», — а пока что — идемте!
— Как я благодарен вам, — сказал я, — этой услуги никогда в жизни мне не забыть!
С этими словами я перекинул мешок, через плечо и пошел за ним.
Мы вышли на красивую улицу.
— Как называется эта улица?
— Лейпцигештрассе, — ответил незнакомец, беспокойно посматривая по сторонам, — эта улица по своей красоте может соперничать с Фридрихштрассе, а Фридрихштрассе самая красивая улица Берлина.
Я с любопытством осматривал огромнейшие витрины магазинов, богатство выставленных на показ товаров и любовался роскошью, тающей за огромными зеркальными стеклами.
— Добрый день, господин, комиссар! — вдруг проговорил мой спутник, останавливаясь.
Я поднял голову кверху.
Перед нами стоял высокий, плотный господин в штатском платье, из-за спины которого выглядывали квадратные физиономии краснощеких шуцманов.
— Где вы взяли этого урода? — спросил тот, кого мой спутник назвал комиссаром и ткнул в мою сторону мясистый палец.
Мой спутник как-то странно подмигнул шуцманам и с хохотом проговорил:
— Это очень хороший мальчик, господин комиссар, и я хочу приютить его у себя!..
— Кто ты? — спросил комиссар.
— Я… я…
— О, это вполне порядочный иностранец, — засуетился мой спутник, — а что касается его поведения, так он в этом, право, не виноват!
— Возьмите его, — сказал комиссар, — а вы, господин Шпекенштейн, зайдете в полицей президиум через час и пятнадцать минут.
— Хорошо, господин комиссар… Но, право, лучше отпустите его, — он очень хороший мальчик!
Шуцманы засмеялись и, взяв меня за рукав, сказали: идем!
Подгоняемый в спину здоровеннейшими кулаками шуцманов, я двинулся вперед.
В полицей-президиуме меня втолкнули за решетку и ушли.
Я залился горькими слезами, но вспомнив, что я еще ничего не ел, вытащил кусок сыра и хлеба и принялся за еду.
Слезы капали на хлеб и на сыр и оттого обед мой был такой горький и соленый.
Вскорости привели еще партию людей, среди них я узнал того худого человека, который спорил с толстяком на Фридрихштрассе.
Держали нас до вечера.
Потом пришел огромный шуцман и, поманив меня пальцем, сказал:
— Эй, иди-ка сюда… Это тебя Шпекенштейн арестовал?
— Да!
— Ну, так ступай за мной!
Я вздохнул и, веяв свой мешок, пошел по корридору за шуцманом.
Меня ввели в накуренную комнату, где сидело много полицейских и штатских, среди которых я угнал комиссара.
— А-а, большевистский шпион! — приветствовал он меня, потирая руки.
Я снял шляпу и молча поклонился ему.
— Смотрите, как он вежлив этот азиат! — захохотал комиссар.
— Я не азиат, господин комиссар, моя национальность — латыш! — ответил я, вздыхая.
— Латыш? Ого!.. Знаю, знаю… Слышала и здесь… Если не ошибаюсь, латыши считаются самыми преданными войсками большевиков… Когда ты выехал из России?
— Я еще в России не был, я приехал в Берлин из Сант-Галлена.
— Зачем ты сюда приехал? Кого ты здесь имеешь?
— Я приехал искать работы, господин комиссар. Наша корова не может прокормить нашу семью, господин комиссар, и наш огород…
— Так ты хотел кормиться на большевистское золото, захотел попробовать молочка московской коровки?
Все захохотали.
— Обыскать его! — крикнул комиссар.
Несколько полицейских бросились ко мне, вырвали мой мешок и выбросили оттуда на пол сыр и хлеб.
Потом заставили вывернуть карманы и снять ботинки.
Вместе с моими 4 долларами, шуцманы вытянули из карманов тягчайшие грехи моего детства — рукописи со стихами.
— Что это? — спросил комиссар.
— Это… это — замялся я.
Комиссар развернул мои бумаги, посмотрел на них внимательным взглядом, перелиснул несколько листков и, сделав удивительно глупое лицо, оглушительно захохотал:
— Ба! Большевик, оказывается, пишет стихи. Это уже становится интересным! Минутку внимания, господа!
Он отставил рукописи далеко вперед и, паяснячая, начал читать:
О, голубые озера Швейцарии,
Почему вы такие печальные?
Отчего вы грустите всегда
И почему синие глаза ваши полны
тоскою?
Может-быть оттого вы грустны,
Что в ваши волны текут слезы
Бедняков, имеющих одну корову.
И маленький кусочек огорода,
Почему же богатые вечно веселы
И у них всего имеется вдоволь?
Это были ужасно плохие стихи и, слушая их, я отчаянно краснел.