— Кажется, дом дяди Василия горит… — крикнул он, пробегая мимо.
— Коней, коней запрягайте! — командовал отец.
Теперь уже хорошо было видно, что горел сарай и понемногу охватывало огнем крышу дома дяди Василия. Оттуда по ветру доносились голоса, чей-то плач… Ветер дул с Камы тугой, сильный и горячий, словно из кузнечного горна. По набережной и по улице Покровской, с противоположного конца, бежали люди, кто-то проскакал верхом на коне, с багром наперевес, и в полыхнувшем отсвете конь показался неестественно красным. Когда подоспели, дом полыхал уже вовсю, пламя гудело под крышей, как в печи, и жаром обдавало лицо — невозможно подступиться. Дядя Василий метался в одних подштанниках и в разорванной нижней рубахе, вытаскивая из дома какие-то узлы. Иван, пригнув голову, тоже кинулся в дверь, схватил что-то первое попавшееся.
Николай въехал в ограду, проскочив к дому со стороны сарая. Охваченные жаром, кони рванулись и заржали, Николай удержал их, развернул шланги, и в это время крыша сарая рухнула. Пламя, придавленное на какой-то миг, вырвалось с силой и ударило Николаю по лицу, вспыхнула на нем одежда…
Кто-то дико и пронзительно закричал. Иван увидел Анастасею, дочь дяди Василия, она стояла с распущенными длинными волосами, закрыв руками лицо. Николай успел обрубить постромки и вывести коней, а в следующее мгновение рухнула стена и завалила пожарную машину.
Ветер усиливался, швырял пламя куда попало, сыпал искрами и перекинул огонь через улицу. Иван увидел, как желтый ручеек побежал по крыше стахеевского дома, зацепился за что-то, плеснул вверх и пошел, загудел…
Третьим загорелся дом Шишкиных. Его как-то сразу объяло ровным и сильным пламенем, и никто уже не пытался тушить пожар, одна забота была — спасти самое необходимое. Тут и обнаружилась впервые недюжинная сила Ивана. Он сорвал с петель тяжеленную дверь на втором этаже, чтобы не мешала, и выкинул в окно. Забыв об опасности, ворвался в самое пекло и начал выбрасывать через окно все, что можно было выбросить. Снизу ему что-то кричали, советовали, а он знай себе кидал и кидал, делал свое дело. Успел еще заскочить в свою комнату и, похватав кое-что со стола, бросился вниз. Волосы и брови подпалило, во многих местах прогорела рубаха, в ожогах были руки.
Только под утро пожар утих. Но часу в восьмом снова ударил набат. Загорелся на Покровской улице дом Замятиных, огонь перекинулся на соседнюю усадьбу, а там в сарае лежало сено — пошло гулять вдоль Покровской, по Казанской, целые сутки не переставая дул ветер, и целые сутки не унимался пожар…
Над черными, обуглившимися остовами домов жутко торчали печные трубы. Хрустели под ногами еще не остывшие, дымя-щиеся угли. Смрадный запах висел в воздухе.
Иван шел по набережной. Было тихо и сумрачно. Одиноко бродила чья-то недоеная корова с отвислым чуть не до земли выменем и темным ожогом на боку. В густых зарослях полыни дико вопили, дрались кошки. Иван постоял около своего дома. Все сгорело, только нижний этаж немного уцелел да лестница, чудом сохранившаяся, торчала в пустоту. Он осторожно, рискуя сорваться, поднялся по ступенькам и ужаснулся: еще вчера здесь были коридор и дверь в его комнату, еще вчера он жил здесь, и вот ничего не осталось. Сердце его тоскливо сжалось. Сгорели рисунки, множество рисунков. Он успел взять только одну папку, все остальное погибло в огне. И он не знал теперь, сможет ли вернуться к тому, что уже делал, или начнет что-то совсем иное… Или никогда и ничего не начнет. Все сгорело! Иван медленно спустился и побрел вдоль берега, стараясь не оглядываться и не смотреть больше на пепелище… Нет дома, в котором он, Иван, родился и прожил восемнадцать лет, нет рисунков, которые он хотел и не смог, не успел показать кому-нибудь из настоящих художников. Деревья по набережной стояли почерневшие, обнаженные, с начисто погоревшей листвой. Жалобно мычала корова, глядя на Ивана тоскливыми глазами, и тугие, набрякшие соски ее сочились белыми каплями… И где-то внизу, на берегу Тоймы, пела девочка. Иван остановился, прислушиваясь и поражаясь какой-то удивительной силе тоненького, трепетного голоска. Девочка пела протяжно и печально: «Раю мой раю, прекрасный рай…» Иван опустился прямо на землю, на истлевшую траву, и закрыл руками лицо. Прекрасный рай…
…Дом Шишкины выстроили новый, лучше прежнего, каменный, в два этажа, с балконом в сторону Тоймы, с узкими лестницами изнутри и лестницами наружными, с несколькими запасными ходами, чтобы в случае чего… Отец заметно похудел за это лето, сдал. Дом проектировался сообща, коллективно: Иван Васильевич и зять, муж старшей дочери Александры, Дмитрий Стахеев, Иван и Николай — все приложили руку. Но, пожалуй, Иванова лепта была тут особой. Он собственноручно начертил план дома, и отец первым его одобрил. Спешили до холодов закончить постройку, работали от рассвета дотемна, только изредка, в дни престольных праздников наступали передышки. Иван совсем забросил рисование. Казалось, никогда ему не удастся сделать столько, сколько он сделал за последние два-три лета, и было горько от мысли, что к рисованию он может и не вернуться уж больше. Он охотно помогал строителям. Иногда легко, играючи подхватывал бревешко и одним махом вскидывал на плечо. Мужики ахали, удивлялись: экая силища у парня!
Он и сам удивлялся — не подозревал раньше, какая сила таится в его молодом, крепком теле, и наслаждался сейчас этим новым, радостным ощущением. Дарья Романовна, глядя на сына, тоже радовалась в душе — может, работа отвлечет его от пустопорожнего занятия, а то, кроме бумаг да карандашей, ничего больше не знает. «Господи, — шептала Дарья Романовна, — господи, образумь его, наставь на путь истинный».
Елабуга отстраивалась заново, поднимались над пепелищами новые дома — и на Покровской, что шла мимо собора, и на Казанской улице, тянувшейся через весь город до самого почти соснового бора… Вырастали один за другим, как грибы после дождичка, каменные особняки, с каменными же крытыми воротами и въездами. Открывались новые лавки. И уже работали и гончарный, и колокольный, и мыловаренный, и салосвечный, и два пряничных завода, а в здании духовного училища, на Казанской, каждый день теперь слышны были стройные голоса мальчишеского певческого хора… Осень стояла сухая, ровная и долгая. К ней привыкли и не заметили, как подкрался первый зазимок. Утром как-то Иван проснулся, выглянул в окно, а на дворе снег. И первый следок от крыльца к воротам, прямой, как синяя строчка на белом листе… Захотелось выскочить поскорее и пробежать по свежему, чистому снежку. Легко, радостно было на душе, и до боли знакомое, много раз испытанное нетерпение овладело Иваном. Он торопливо встал, разыскал бумагу, карандаши и, вспомнив своих казанских товарищей и учителя Петровичева, тихо за-смеялся: «Острее затачивай карандаш…»
А там и до праздников рукой подать. Иван любил праздники, они, как веселые цветные картинки, скрашивали серое однообразие жизни. Их ждали и готовились к ним загодя — мыли и чистили, наводили блеск в домах. В больших кадках бродила, доспевая, брага. Пахло распаренной рожью, суслом. Накануне топились бани. Праздничным днем на улицах было шумно, тесно, стайками ходили девушки, словно чего-то выжидая, в лучших своих нарядах, щелкали семечки, а вечером спешили на посиделки…
В эти дни произошло событие, перевернувшее все вверх дном: Николай и Анастасея, дочь дяди Василия, решили пожениться. В доме переполошились — виданное ли дело, брат и сестра! Хоть и двоюродные, а все же близкие по крови — допустимо разве? Мать плакала, стараясь образумить Николая, а он упорно стоял на своем: «Я ее люблю… и она меня тоже. Разве этого мало?» Отец был тих и растерян, видно, такой оборот обезоружил и озадачил его, а рубить сплеча он не любил. «Если голову имеет, — говорил отец, — сам поймет». Однако Николай ничего не хотел понимать и твердил одно: «Мы же любим друг друга, разве этого мало?» Приходил дядя Василий, злой и расстроенный, о чем-то долго разговаривал с отцом, а Николаю сказал, глядя в пол: «Ты эту дурь выкинь из своей башки. А ей я волосы выдеру, если что…»
— Посмейте только тронуть ее!.. — тихо ответил Николай и, хлопнув дверью, вышел из комнаты. Он собирался, вместе с Анастасеей уехать куда глаза глядят, может, за Вятку, а то и подальше. Да не вышло ничего из этой затеи: Анастасея вдруг пошла на попятную, напугалась отцовских угроз, а может, здравое начало взяло верх — все-таки в самом деле были они близкими по крови людьми, брат и сестра…
Лютой была зима, бураны сменялись морозами. Сухо потрескивали стволы старых промерзлых тополей, воробьи садились на ломкие ветки и уже не могли взлететь, падали в снег замертво.
Николай никуда не уехал, работал, как и прежде, по хозяйству, но что-то в нем надломилось, стал он черен лицом, молчалив и замкнут. И редко теперь брал в руки гитару, не до песен, видать, было. Только однажды за всю зиму Иван услышал, как он попытался петь: «На севере диком стоит одиноко…» И оборвал на полуслове. Затих. Ивану показалось, что брат плачет. Эх, голова, голова!