И невольно, в связи с отсрочками и освобождением от воинской повинности, образовалась такая масса дел, что появилась необходимость организовать специальные учреждения.
Различные управления и учреждения — казённые и частные — просили о зачислении их в разряд работающих на оборону, чтобы иметь возможность давать служащим отсрочки. Это было необходимо ввиду того, что служащие, которым служба не давала гарантии от призыва, как крысы с тонущего корабля, заранее кидались искать те учреждения, где была надежда на отсрочки, и поступали туда.
А учреждения, которые по характеру своей работы не могли попасть в разряд работающих на оборону, просили, чтобы им давали возможность получить отсрочки для н е з а м е н и м ы х работников.
Все те, кто не хотел идти на фронт, были похожи друг на друга по своим побудительным причинам: им не хотелось умирать как раз в тот момент, когда они только что выбились на дорогу, не хотелось оставлять хорошего, с трудом добытого места, молодую жену или только что родившегося сына.
Из этого вовсе не следовало, что они не любили своей родины или были безразличны к её судьбе. Они любили её. Но каждый рассчитывал, что, если он один не пойдёт, от этого боеспособность армии нисколько не уменьшится.
Те, кто шёл на войну, распадались на несколько групп.
Первая группа — кадровые офицеры, в особенности привилегированные, на войну смотрели, как засидевшиеся в школе ученики смотрят на загородную прогулку. Им война могла дать возможность интересной жизни, власти, наград и приключений.
Вторая группа, огромнейшая по своей численности, — это те, которые шли потому, что их посылали и не идти всё равно было нельзя. Сюда входили миллионы крестьян и рабочих, а также всяких непривилегированных людей.
Третья группа — это штатские интеллигенты того порядка, что в войне видели очищающее таинство и освобождение народов Европы от материалистического духа Германии. Количество этих людей было сравнительно ничтожно на фронте и очень значительно в тылу и на нестроевой службе.
В деревне среди помещиков не было такого подъёма, как в столице. Помещики были разрознены по своим усадьбам, хуторам и поместьям; их тревожила возможность остаться без рабочих рук. Главная масса народа схлынула в города на призывные участки, и в деревне остались только старики и женщины.
И если в городах торжественность обстановки приподнимала чувства даже у тех, кому предстояло защищать престол и отечество с оружием в руках, то в деревне наступившая вдруг тишина создавала настроение какой-то покинутости и обречённости. Здесь, среди обитателей усадеб, была также тревога за мужей, за сыновей, те же хлопоты. Но здесь в значительной степени успокаивало то, что вершить дела будут свои люди, которых из года в год каждая семья видела у себя за винтом или преферансом зимой в старинной гостиной с печами, с тёмной дедовской мебелью и большой керосиновой лампой на овальном преддиванном столе.
Эти люди, конечно, предпочтут отправить больше мужиков, чем людей своего класса.
Говорили, что на приёме в городе будет сам предводитель, Николай Александрович Левашов. А так как доброта его была известна, то это обстоятельство значительно успокаивало.
Упоминали о том, что бедному Митеньке Воейкову, приятелю Валентина, должно быть, придётся идти тоже простым рядовым, так как он не кончил университета и не имеет никакого чина.
У Левашовых собирались выдавать замуж Марусю, младшую сестру Ирины, и была тревога за будущего зятя, кадрового офицера Аркадия Ливенцова, что он попадёт в действующую армию, не устроившись в штаб.
Кроме тревог за близких, в наступившей тишине деревни наводили страх призывные крестьяне. Они стали вдруг вызывающе развязны, при встрече угрюмы, с недобрым, прячущимся взглядом. Точь-в-точь такие лица были в девятьсот пятом году. И это внушало опасение и смутную тревогу помещикам и разночинным землевладельцам.
В особенности как-то потерялся и оробел сосед Митеньки, деревенский купец Житников. Он в своём просторном пиджаке с серебряной цепочкой на жилетке растерянно-заискивающе улыбался, не получая ответа на улыбку, похлопывал по плечу отправлявшихся на фронт мужиков и просил получше сражаться, чтобы немцы не пришли сюда. При этом пугливо оглядывался, а по ночам совсем не спал, карауля амбар и лавку.
Митенька Воейков действительно переживал тяжёлые минуты. Он, не признававший государства как «первичной, роевой формы человеческого существования», — теперь был принуждён отправиться в призывной участок в город наравне со всеми. Он впервые реально столкнулся с насилием над собой государства, которое принципиально презирал.
В состоянии полной растерянности и беспомощности он пошёл за канаву сада и стал возбуждённо ходить взад и вперёд под берёзами вдоль канавы.
Заходило солнце, в лощине у пруда уже легли длинные тени, от дороги, шедшей через сад, запахло отяжелевшей к вечеру пылью, и красные закатные лучи солнца пробивались сквозь листву сада, среди которой на макушках желтели и краснели созревающие груши и яблоки.
От шалаша тянуло дымком, и сторожа с трубочками сидели у костра, где в закопчённом котелке варилась пшенная каша с салом на ужин.
Кругом была деревенская тишина и мир.
И вот со всем этим придётся, может быть, завтра расстаться, уступив насилию государства!
— И как они не могут понять, что при наличии одного факта войны вся их культура гроша медного не стоит? — сказал с возмущением вслух Митенька, остановившись у крайней берёзы на повороте.
Потом, презрительно пожав плечами, прибавил:
— Хотя в а м культура и не нужна, вам нужно только набить свои карманы, всем этим фабрикантам и заводчикам.
— Вот это правильно!.. — послышался чей-то голос из-за кустов бузины, росшей по канаве.
Митенька, вздрогнув, оглянулся. По другую сторону канавы у куста стоял какой-то человек в чёрном пиджаке и сапогах. Он перескочил через канаву и подошёл к Митеньке.
Митенька густо покраснел оттого, что посторонний человек слышал, как он разговаривал сам с собою, точно сумасшедший, и в то же время мелькнула испуганная мысль о том, что он говорил рискованные вещи.
— Что, или не узнаёте? — спросил незнакомец. Он снял суконный картуз и провёл по сухим, рассыпающимся на две стороны волосам, а сам при этом весело смотрел на Митеньку, как человек, загадавший мудрёную загадку. — Когда-то вместе за зайцами ходили…
— Неужели Алексей?… Тебя не узнаешь!
— Он самый… Сын Степана-кровельщика, приехал из Питера с завода на побывку, уж две недели. Всё собирался к вам по старой памяти зайти, да думал, — помещик, теперь не захочет с нашим братом знаться.
— Ну, что ты, как тебе не совестно, — сказал смущённо Митенька.
— Да, а вы хоть и помещик, а по-прежнему думаете, как наш брат, — сказал Алексей Степанович.
Он опять провёл рукой спереди назад по волосам и с размаху надел картуз, так что он вздулся пузырём.
— Я думаю, каждый порядочный человек должен сейчас так рассуждать, — сказал Митенька.
— Не больно у нас много таких порядочных-то, потому к какому классу человек принадлежит — тот так и думает. Это уж только редкие какие.
Митеньке стало приятно, что Алексей Степанович причисляет его к редким людям, и ему захотелось ещё больше оправдать себя в его глазах.
— Я сейчас думал о том, почему народ, которого гонят на бойню, допускает над собой это насилие?… Ведь если бы все дружно…
— Покамест народ н е о р г а н и з о в а н, а помещики и буржуазия сидят у него на шее, он никуда не подымется.
Митенька почувствовал прилив внезапной дружбы к Алексею Степановичу за то, что он открыто против войны, то есть против того насилия, какое государство хочет совершить над ним, Митенькой, и он с удовольствием и взволнованностью соглашался с мыслями Алексея Степановича, хотя он как раз говорил против помещиков, а следовательно, и против него самого. Но входить сейчас с поправками и оговорками было неудобно, когда Алексей Степанович отнёсся к нему с таким доверием, без всяких оговорок выделил его из всего сословия помещиков и причислил к своим единомышленникам.
— А ты совсем образованным человеком стал, — сказал Митенька, не зная, как обращаться к своему другу детства и юности: на ты или на вы. — Слова-то какие употребляешь: класс, организован…
— Да, добрые люди научили. Что, ставиться едете завтра?! Сукины дети, сколько народу уложат! — сказал Алексей Степанович, покачав головой. — Я хоть на оборону работаю, — прибавил он, иронически усмехнувшись на слово о б о р о н а, — меня не возьмут. Главное дело — мужики наши, как серая скотина, идут на убой, и мысли ни у кого нет, что можно было бы иначе дело повернуть.