И перешла в ярангу хозяина, стала шить на него, на его сыновей.
Ранаутагин великодушно предложил Куны:
— И ты можешь жить в моем стойбище. Поставь ярангу рядом с моей.
Так Куны потерял не только свою дочь, но и остатки своей независимости. Он стал простым батраком Ранаутагина с одним лишь отличием от других: время от времени хозяин звал его в свою ярангу и угощал обильной едой, всякий раз повторяя при этом, какую он оказал ему услугу, спасши от голода, от позора, да и дочь пристроена.
Казалось Куны, что хуже этого не может быть уже ничего. Оказывается, может быть и хуже.
Однажды, когда он пас стадо, из-за холма напала стая волков. Пастух был без оружия и не мог воспрепятствовать голодным хищникам, которые драли важенок и телят, обагряя кровью белый олений мех. У волка такая привычка: задрав несколько оленей, он волочет с собой только одну тушу, а остальные бросает на пастбище. Так случилось и в тот раз.
Гневу хозяина не было предела. Ранаутагин кричал на бедного старика, не зная, чем его еще унизить. И вдруг на глаза попалась Кококот. Она только что родила сына. Парень был не очень крепкий, куда слабее первых сыновей, которые уже собирались обзавестись собственными стойбищами. И сделал Ранаутагин то, что было самым страшным: изгнал из стойбища и Куны и его дочь Кококот с малолетним сыном. Старик с дочерью побрели к реке. Там Куны слабеющими руками соорудил плот, и поплыли они вниз по течению. Недалеко от села Усть-Белая плот выбросило на крохотный островок. Обессилевшие путники не могли даже громко кричать. Они уже приготовились к смерти, когда их обнаружили усть-бельские жители — чуванцы — далекие потомки русских казаков, пришедших на берега Анадыря вместе с Семеном Дежневым.
Так стал Куны оседлым жителем. И ничего страшного не произошло: в те годы в Усть-Белой в основном и жили обедневшие оленеводы, разоренные богатыми хозяевами.
Куны вырыл на берегу реки землянку — поглубже, чтобы не так было холодно, — приобрел рыболовные снасти и стал рыбачить. Улов брал японский рыбопромышленник, который расплачивался гнилой мукой, патокой и дурной веселящей водой, обладавшей такой крепостью, что у людей вылезали глаза из орбит, когда удавалось отведать кружку.
А мальчишка рос. Он бегал со своими сверстниками по высокому речному берегу и расспрашивал обо всем деда, мать. Как-то вечером при свете костра, отгоняющего дымом полчища комаров, он долго рассматривал знак на левой щеке матери. Знак был похож и на крохотные оленьи рожки, и на речной кустарник, и еще на что-то.
— Ымэм, что это такое? — спросил Тэвлянто.
— Мой знак, — грустно ответила Кококот. — Так меня пометил твой отец Ранаутагин, который потом изгнал нас из своего стойбища. Хорошо, что он не успел поставить такой же метки на твоей щеке. Теперь ты принадлежишь самому себе и должен надеяться только на себя…
Много лет спустя Тэвлянто уезжал учиться в далекий, неведомый Ленинград. Если сравнить это с чем-то теперешним, то только с путешествием на другие планеты. В глазах своих земляков он выглядел героем. Даже не героем, а странным человеком: зачем ехать в такую даль учиться, когда можно постигать грамоту с помощью учителя кочевой школы? Но сам-то Тэвлянто уже понимал, что быть просто грамотным мало.
Вместе с ним в Ленинград отправлялся и Парфентьев — потомок анадырских казаков, хорошо знавший русский язык. Снаряжали парней всем ревкомом. Каждый принес лучшее, что имел из одежды. Общими усилиями будущих студентов Института народов Севера обрядили так, что, по мнению ревкомовцев — людей, хорошо знавших жизнь, — они стали похожи на младших служащих японского консульства во Владивостоке. Кто-то даже попытался повязать им галстуки, но эту «удавку» Тэвлянто снял, как только вышел из ревкома.
Пока он прощался со своими земляками, в ревкоме сочиняли удивительный документ, который должен был оградить будущего студента от всех превратностей судьбы. Бумага эта была вручена ему перед самой посадкой на пароход. Тэвлянто аккуратно сложил ее и спрятал на груди.
Пароход отплывал на рассвете.
С громадного водного пространства, занявшего всю ширь от горизонта до горизонта, с небольшой полоской берега по правому борту, Анадырь казался маленьким, почти жалким, и тем не менее именно это скопище разнообразных деревянных домишек, прилепившихся к галечной косе, занимало в тот миг все сердце Тэвлянто. Это был образ родной Чукотки, который он уносил с собой в другой, далекий город, известный Тэвлянто только тем, что там произошла Великая Октябрьская социалистическая революция, там жил Ленин, неповторимый человек из чукотской легенды, отважившийся поднять рабочих против царя и всех богатеев Российской империи.
Когда за кормой скрылись последние домишки Анадыря, Тэвлянто ощутил щекотание в носу; ему неудержимо захотелось всплакнуть. Но разве можно плакать будущему студенту?
На пароходе будущих студентов опекал сам капитан. Он приглашал Тэвлянто и Парфентьева к себе в каюту и вел с ними долгие разговоры о чукотских обычаях, просил молодого чукчу, чтобы тот рассказал ему все сказки, какие знает. Капитан собирал фольклор народов, населяющих берега, у которых бывал его корабль. Капитану хотелось написать и издать книжку для детей. И Тэвлянто вежливо повествовал ему о подвигах чукотских богатырей, пленивших могучего Якунина, но не знал, как ответить на вопрос — кто же такой этот Якунин?
Якуниным чукчи называли командира карательного казачьего отряда, майора Павлуцкого, который пытался окончательно завоевать чукотское племя, числившееся в реестре народностей Российской империи «не вполне покоренным». Поскольку Якунин был русским, как и капитан, Тэвлянто оказался в большом затруднении. Он хотел было назвать завоевателя якутом, ведь они всегда оказывались с теми, кто нападал на чукотский народ, однако воздержался: нельзя обманывать доброго капитана. И в конце концов капитан записал в свою толстую тетрадь: «Якунин — вождь враждебного чукчам, давно вымершего племени».
Бухта Золотой Рог поразила Тэвлянто не столько красотой своей, сколько шумом и огромным скопищем разнообразных кораблей. Наибольшее впечатление произвели, разумеется, корабли военные, ощерившиеся в разные стороны могучими пушками.
— Вот бы на китов охотиться! — не удержавшись, воскликнул Тэвлянто
Добрый капитан тут же пообещал:
— Когда государства отвергнут войну как способ разрешения споров между собой, Россия немедленно передаст все свои военные корабли чукотским охотникам для промысла морского зверя.
В ожидании поезда Тэвлянто с Парфентьевым переночевали в гостевом доме. В нижнем этаже этого дома был ресторан с большим шумным оркестром. Капитан парохода повел туда ребят поужинать. Они даже и не уразумели, что ели, так необычно было вокруг, даже голова кружилась.
— Последние нэпманы прокучивают остатки своих богатств, — разъяснял капитан. — Будете возвращаться обратно на свою прохладную Чукотку, их здесь уже не встретите. Весь этот ресторан займут представители трудящихся, и только для них будет играть этот оркестр, вскормленный нечистыми деньгами. Да и сама музыка ресторанная изменится: вместо мелкобуржуазного тустепа едоки смогут послушать в свое удовольствие наши революционные песни…
Капитан был навеселе, потому что в ресторане, в этом скопище едоков, главным развлечением являлась пока дурная веселящая вода во всех своих разновидностях — русская водка, японская сакэ, китайская хунжа, всевозможные красные вина и даже сладкая вода ситро, которым добрый капитан так усердно потчевал будущих студентов.
Поезд их уходил рано утром. Путешественники уселись у вагонного окна и благодарно смотрели на капитана, машущего им вслед.
На минуту Тэвлянто вспомнил свою работу каюром в ревкоме и удивительный обычай русских подолгу прощаться при расставании. Они придавали этой церемонии явно преувеличенное значение, и каюру всегда было жалко времени, которое бесцельно уходит на пожимание рук, на объятия. Мало того, нарта была уже далеко, а провожающие еще стояли, снимали шапки на морозе, махали ими над головами. Тэвлянто всегда в таких случаях гнал собак, стараясь поскорее отъехать еще дальше, чтобы не поморозить эти обнаженные головы.
Парфентьев, сидевший теперь напротив него, тоже, как видно, был утомлен затянувшимся прощанием. По обыкновению своему он ворчал себе под нос:
— Да сколь же можно стоять? Пора и трогаться.
Но поезд не собачья упряжка. Прежде чем тронулся длиннющий состав, пассажиры и провожающие успели окончательно надоесть друг другу. И все искренне обрадовались, когда вагон наконец дернулся, лязгая железными колесами, покатил сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Провожающие некоторое время пытались еще бежать за поездом, но скоро отстали, облегченно вздохнули и отправились домой.