Тут, в первый раз, Антонина жестоко и горько подумала о своей судьбе и поняла, кто она теперь. Ей не было жалко себя. Человек сам хозяин своей жизни. Скворцов был виноват в ее нынешней судьбе, а она оказалась слабее его, тем хуже для нее. Но и его жалеть она не хотела. С холодом в сердце тут, в очереди, она навсегда отреклась от него. И тут же твердо решила, что будет работать. Она еще не знала, как, но была твердо уверена, что теперь все изменится.
По-прежнему она приносила передачу, по-прежнему писала Скворцову сухие, короткие записки, но делала это со скукой, раздражаясь и нервничая. Она знала, что ему плохо, и не жалела его. Она отрезала его от себя и от сына, он уже не был членом семьи, она только ждала свидания, чтобы все сказать ему и почувствовать себя вполне свободной.
С каждым днем все больше раздражала ее очередь, в которой подолгу она простаивала, все ненавистнее делались ей слезы, обмороки, задушевные разговоры женщин, страдальческие лица и то выражение покорности и терпеливости, которое умеют изображать женщины, когда им что-нибудь нужно.
«Овцы, — злобно думала она, — дрянные, глупые овцы…»
Особенно злила ее одна красивая, рано поседевшая женщина. Муж этой женщины прокутил несколько десятков тысяч рублей казенных денег с какой-то цирковой наездницей. Наездница эта ни разу не заглянула сюда, а жена с маленькой девочкой приходила каждый день и униженно просила свидания, от которого отказывался ее муж, слала ему записки, клялась, что все простила, что любит его и не может без него жить.
— Да ведь он же не хочет свидания, — как-то сказала ей Антонина, — неужели вы не понимаете?
Женщина заплакала, жалко замахала руками, что-то быстро и бестолково заговорила. Потом с ней сделалась истерика. Другие женщины набросились на Антонину — она стояла и улыбалась дрожащими губами, ей хотелось объяснить им все, но у нее не было таких слов — простых, понятных и убеждающих, она ничего не могла противопоставить привычным для них понятиям: долг жены, долг матери, семьи… Весь вечер дома она думала об этом, что-то решала для себя, проверяла, права она или нет, но так ничего и не решила. Ей было ясно только одно — что надо иначе, но как иначе, она не знала…
Пал Палыч одолжил ей двести пятьдесят рублей, и она поступила ученицей в парикмахерскую на Большом проспекте. Между делом она научилась маникюру, завела свой инструмент и, когда парикмахерская закрывалась, ходила по квартирам, работала иной раз до одиннадцати, до часу — маникюрша сбывала ей наиболее неприятные квартиры.
Не было денег. Антонина продала кровать, стол, кресло, кое-что из платьев. Когда выносили вещи, ей сделалось вдруг весело и легко. От ножек кровати остались на полу белые квадратики, она долго скребла эти следы щеткой и запела, когда их не осталось вовсе. В комнате стало просторней. Она постояла, посмотрела, потом прошлась кругом и вдруг решила продать буфет, обе тумбы, люстру, зеркальный шкаф. «Ах, как будет хорошо, — думала она, оглядывая комнату, — все уберу, все».
С необычайным жаром она принялась отыскивать по магазинам простой стол, стулья, кровать с сеткой, плетеный коврик для сына. Пал Палыч ей во всем помогал.
Потом она с няней Полиной переклеила комнату новыми обоями — светлыми, простенькими. Вечером, когда все было готово и расставлено по местам, к ней зашел Пал Палыч.
— Чаю хотите?
Пал Палыч сел к столу, она пододвинула ему варенье, корзину с хлебом, масло и заговорила, глядя в свою чашку и старательно размешивая уже давно растаявший сахар:
— Я сегодня клеила обои, и вдруг мне страшно стало, подумала: как после покойника… А потом ничего. Сказала сама себе — да, действительно, после покойника.
— Полно вам, — ужаснулась няня.
— После покойника, — упрямо подтвердила Антонина, — слава богу, повидала вдов. Стоят бабы с передачами, а за что стоят? Хорошо, у меня один ребенок, а у кого двое, трое? Да даже не в этом дело. Ведь стыдно, ужасно стыдно… Ну неужели вы не понимаете? — спросила она у Пал Палыча. — Уставились…
— Не понимаю, — сознался Пал Палыч, — ведь не вы преступление совершали, он.
— Не я, не я… — Она отхлебнула чаю и перевела разговор: ей было очевидно, что Пал Палыч не поймет то особенное, что лежало у нее на сердце все эти дни, о чем она упорно думала и что не могла выразить — не было таких слов.
За день до отправки Скворцова в лагеря ее вызвали на свиданку к нему. Хоть она и ожидала этого вызова, вдруг испугалась до того, что вся похолодела.
Когда она вошла, он уже ждал ее в большой серой комнате — ходил из угла в угол, презрительно кривил губы и щурился.
— Ну, здравствуй, — сказал он ей и оглядел ее с ног до головы наглыми глазами, — здравствуй, душа моя…
Она промолчала, но кровь бросилась ей в лицо; она почувствовала, что ненавидит его с такой силой, какой сама не подозревала в себе.
— Как сын? — спросил он.
Антонина молчала.
Он стоял перед ней, сунув руки в карманы измятых брюк, и разглядывал ее с любопытством и злобой — точно чувствовал, что она уже не принадлежит ему и не будет никогда принадлежать.
— Через три года вернусь, — сказал он нарочно развязным тоном, — как-нибудь переживешь… А? Пал Палыч поможет.
— Это тебя не касается.
— Почему же не касается?
— Потому…
Ей трудно было сказать это, но она все-таки решилась и сказала, что разводится с ним и берет ребенка себе.
— И ты его не увидишь, — быстро добавила она, — я ему ничего не скажу, скажу, что тебя нет, — понял? И ты не смей, — совсем заторопилась она, — ты не имеешь права показываться…
Он побледнел и сжал кулаки, но она не дала ему говорить:
— Я с тобой развожусь, — повторила она, — навсегда развожусь. — Слово «навсегда» облегчило ее, и она с радостью еще раз сказала: — Навсегда, понял? Ты искалечил, изуродовал мою жизнь, — говорила она, — я не хотела быть женой уголовного преступника, я хотела жить иначе, лучше, я учиться хотела, — дрогнувшим голосом сказала она, — теперь я сама буду, понял, а ты как хочешь, и не трогай меня, и не смей ко мне приходить, ты мне не нужен, я тебя ненавижу, понял?
Она вдруг заплакала, но тотчас же сдержалась и сказала:
— Все твои вещи я продала и деньги тебе переведу, как только это разрешат. А комнату я считаю своей потому, что за нее ты отдал мою кухню, а у тебя комнаты не было…
Она всхлипнула и отвернулась, ей сделалось стыдно за эти последние слова о комнате и о вещах, но она не могла их не сказать — надо было разорвать все нити, связывавшие ее со Скворцовым.
— Так, — усмехнулся он, — ну что ж…
Антонина молча пошла к выходу.
— Тоня, — позвал он.
Она остановилась.
— Я же все это ради тебя делал? — сказал Скворцов, — я на преступление ради тебя решился…
— Врешь.
— Правда.
Она взглянула на него и ушла.
Вечером Пал Палыч два раза стучался к ней. Она не ответила.
Федя рос, учился ползать, потом ходить, потом вдруг сразу заговорил. Нянька Полина толстела, пела песни, вязала всем в квартире теплые шерстяные чулки и носки, сплетничала про Капу и Геликова. Пал Палыч служил, зиму и лето ходил в темном, играл с Федей и не спал по ночам — покашливал, пил горячий черный чай.
— Старость, — говорил он, когда Антонина спрашивала его, что с ним, — чертовщина по ночам мерещится.
Антонина сделалась мастером — брила, стригла, научилась горячей и холодной завивке и тосковала так страстно и так сильно, что вдруг, ни с того ни с сего, убегала поздним вечером из дому и долго бродила по сонным и тихим улицам. «Как жить, — думала она, — как же мне жить?»
Жить было скучно и неинтересно. Она очень любила сына, но он не был для нее всем. Ей хотелось еще чего-то — огромного, такого, чтобы вдруг стало интересно, как бывало интересно в школе, чтобы куда-то торопиться, спешить, чтобы всегда думать о чем-то — именно думать, чтобы вдруг сбегать и посмотреть, как оно, это что-то, чтобы вдруг непременно надо было убедиться, все ли там благополучно, или помочь, а главное — беспокоиться. Ей очень надо было беспокоиться — потому что то дело, которое она делала, было сонным, и скучным, и, главное, никчемным — не могла же ее в самом деле, всерьез занимать стрижка, или бритье, или завивка.
Иногда вечерами сердце ее вдруг начинало тяжело и назойливо биться. Она не могла найти себе места, раздражалась на сына, кричала на Полину.
У Пал Палыча все было по-прежнему, ничего не менялось. Не входя к нему, из дверей, она оглядывала его комнату, и в глазах ее Пал Палыч читал осуждение и злобу.
— Ну чего вы, — спрашивал он, ласково и участливо улыбаясь, — опять черти раздирают?
Она молчала.
— Чайку хотите?
— Нет.
— Может быть, в кино сходим?