— Огурчики-то еще не выросли? Не смотрел?
— Смотрел. Одни пуплятки.
— Пойдем поищем. Я один утром приметила, когда поливала. Под листиком.
Ворота в маленький огород тяжелые, заплетенные мелким хворостом от кур.
Огуречные грядки в темноте укрыты широкими листьями.
— Где-то он спрятался?.. Ты только выбирай, куда наступать, плети не ломай.
Мать присела на середине грядки, запустила руку в шероховатую зелень.
— Вот он какой!
Огурчик с белой мордочкой, колючий. Когда Димка подержал его в ладони, колючки исчезли.
— Давай и морковки нарвем. И луку.
Димка ходит за матерью между грядами, ступает след в след.
Мать вытирает морковь ботвой, подает Димке и не говорит ничего, а ему кажется, что ей его приласкать хочется.
— Мы огурец в избе на половинки разрежем.
— Ешь, сынок, — говорит мать, — все ешь. — И она прижимает Димку к животу. — Для нас это все растет, пока живы. Поедим. Ты спать ляжешь… А я к Авдотье Журавлевой схожу. Им, сынок, похоронку почтальонка принесла.
…Димка лежал на кровати и думал, как тепло под пальто, и руки между коленками можно спрятать, и по сторонам в темноту не смотреть. А как Петька один на лугах? Что он сейчас делает? И Димке захотелось делить с ним неуют, ночной холод, темень и не оставлять одного.
Ему было жалко Петьку, и он думал, что будет теперь с ним вместе пасти, что-нибудь рассказывать и тоже не бояться темноты. Он представлял Журавлева в ночи, в большой траве и не засыпал.
На другой день, чуть свет, он увидел Журавлева, когда тот шел по дороге с уздечкой. Телогрейка у Петьки была в росе, как в изморози, седая. Можно на ней пальцами буквы писать. Мокрые ботинки и пугающее непохожестью Петькино лицо. Такое оно, наверно, бывает, когда про отца узнаешь.
Петьку Димка не окликнул и не сказал тех хороших слов, которые придумал ночью. Стоял и чувствовал, что просто так смотреть и молчать — легче.
Спустившись с горы, лошади двигались тесным табуном. Поодиночке отбивались, бегло щипали на обочине траву и, заслышав напористый Петькин крик, напоминавший хлесткую боль, подбирались к дороге.
На пастбище в ракитнике, не разбредаясь, опускали головы к земле, наполненной вечером, начинали жадно и неотступно щипать траву.
Журавлев без понукания подворачивал увлекшуюся в кустарниковый прогал[5] лошадь, некоторое время сидел верхом. Ему приятно было чувствовать под собой удобное, подогнанное седло.
На коне он был как бы в закатных полосах неба над кустами, а лошади, его колени и разреженная темь — ниже его, на земле, в другой половине, отрезанной от мерцающей синевы, в которой он плавал.
К полуночи начинала уставать спина, и он слезал с верха в темноту, разнуздывал коня и отпускал.
Сразу же привыкал к темноте, и казалось ему, что он каждую травинку различает в смутном и мягком очертании, — все сверху только казалось на земле темным.
На небе высыпали звезды. Мерцала и таяла через все небо полоса Млечного Пути.
Журавлев подкладывал под себя потник, одергивая пониже штаны, прикрывая оголившиеся ноги над ботинками, обхватывал коленки запрятанными в длинные рукава телогрейки ладонями, некоторое время сидел и думал.
На небо он не любил смотреть. Со множеством звезд в далеком мерцании, оно уносило его, манило в неуют холода от живого и понятного тепла земли.
На одну лошадь он привязывал ботало, она ходила в кустах, и оттуда раздавался мелодичный короткий звук. Ботало гнуто из медной пластины, запаяно, и поэтому звучание его не тяжелое, как в литых колокольчиках, а нежно-бубнящее.
К утру лошади наедались и дремотно стояли у кустов, мотали головами, качая налитые сном тела. Поднимался из-за алюминиевого ракитника рассвет, трогал их спины. Спины и трава седы, только от следов жеребца вокруг табуна зеленые полосы. Жеребец при шорохе вскидывает голову, прижимает уши, отчего голова становится хищной, перемещается на другую сторону табуна и, пофыркивая, ущипнет под кустом траву и успокаивается, а голову высоко над спинами лошадей держит.
Ползет туман от озерка к ногам прозрачным настилом. Мокнет седло на лошади. Настывает телогрейка. Оседает на траву мелкой пылью роса, а на телогрейку — туманной холодной сыростью. Все затихает. И не хочется поднимать голову с коленок. Она тяжелая и чужая.
Свежий рассвет окатывает глаза, но они снова уходят в теплое, дремотно счастливое небытие.
Надо гнать.
Журавлев поднимается, узнает по седлу в табуне своего коня, идет его ловить.
Как только оказывается в седле, лошади начинают шевелиться. Так заканчивается пастушечья ночь.
А в дождь надевал старый отцов дождевик. Башлык шатром нависал вокруг картуза, и дождь сливался с него далеко от лица, чем доставлял наслаждение. Брезент не промокал, только грубел, и от него медленно подступал через телогрейку холод.
Иногда дождь заряжал на всю ночь. Тогда Журавлев оставлял у куста коня, садился ему под брюхо.
Дождь мыл спину коню, стучал по кожаной обивке седла. Конь переставал тянуться к траве, опускал голову под ветки, с листьев стекала вода на глаза, а он, в бережливой неподвижности, ее не замечал и, чувствуя сонную теплоту человека под собой, отдавался дождю на всю ночь.
Недавно к Петьке на луга приходили ребята: Шурка Юргин, Ленька Ларин. Их Димка сманил. Картошки с собой приносили, хлеба. Ночью костер на берегу озера развели, сушняком обложились и сидели, печеную картошку ели.
К утру все устали, вялые сделались.
Димка говорил, когда солнце встает, не надо костер жечь — птиц пугает. Нужно их без костра ждать.
И еще рассказывал, что на пасху солнце не играет, это у него протуберанцы. Димке сестра всякие книжки привозит, когда на каникулы из техникума приезжает.
На озеро смотрели: в нем играла рыба. Выйдет из глубины, клюнет из-под низу по самому стеклышку — и раскатываются по нему в разных местах круги. И глаза у ребят, как озеро в ракитах, играли.
Солнце прокараулили, оно, неохватно большое, плыло над кустами.
На другую ночь Димка один пришел: остальных не смог уговорить. На третью и Димки не было. А что ему с Журавлевым одному делать? Много у Журавлева восходов было, но так, как тогда со всеми, он ни разу не видел, и ему об этом некогда думать. Утрами он собирал и выгонял на дорогу коней.
Ребята, что приходили на ночь, удовлетворили свое любопытство, полюбовались восходом и, вспоминая о неуюте туманов, остались дома. А Журавлеву надо быть с конями всегда. На короткое мгновение ему показалось, что все восходы его, собственные, что он сам подарил их ребятам.
Прошло лето.
Сметали сено на лугах, и вокруг стогов поднялась мягкая, без цветов, отава.
На сеноуборке Димка работал на конных граблях, от рычага правая ладошка его затвердела и шелушилась сухими мозолями.
Уже поспела рожь, и сизые, еще не успевшие очернеть скворчата сбиваются в стаи и зыбкими клубами то скручиваются, то раскручиваются за огородами.
Все Димкины одноклассники сдали экзамены, перешли в пятый класс. Только один Журавлев — нет.
Анна Ефимовна ходила к нему домой, уговаривала:
— Подготовься, Журавлев, ты способный, и мы тебе поможем перед экзаменами.
Анна Ефимовна просила, а Журавлев губы сдерживал, чтобы ничего не говорить, и смотрел в окно.
— Документ за четвертый класс тебе нужен обязательно.
— Я и без документа за четвертый класс знаю, — в окно сказал Журавлев. — Не запла́чу.
Пока Анна Ефимовна говорила, он от окна так и не повернулся.
Димку мать послала записываться в пятый класс в Промышленную. Он будет там жить на квартире и учиться дальше. До Промышленной восемь километров. Из деревни с Димкой больше никто не пошел. Записали Димку на улице, возле школы.
Ребятишки бегают, кричат, знают друг друга, задаются.
Димка постоял около стола, поогорчался, что его так просто и так быстро записали — даже в свидетельство не заглянули, а там было много «отл.», — положили свидетельство в стопку. «На перекличку тридцатого августа», — и все. И родными показались Димке свои ребята, и важной жизнь, которой они будут жить без него.
Квартиры у Димки в Промышленной еще не было, и он пошел к себе в деревню.
Стояла обеденная жара. Улицы Промышленной пыльные, и паровозная гарь лежала даже на подсолнухах в огородах.
Курам некуда было деться от жары, и они закапывались в сухой, изнуряюще безветренной тени оград в пухлую пыль, и от пыли были белые, толстые, войлочные. Даже встряхиваться ленились. Дорога пекла. Только за Промышленной на горе, в мареве воздуха, почувствовалось слабое движение прохлады.
К вечеру жара начала спадать.
Димка подходил к деревне, когда солнце было уже низко. Он не спешил, и у деревни усталость у него прошла.