— Помню. Сор, а не пшеница.
— Какая ни на есть, а заметет.
Кирилл строго заметил:
— Ты, отец, того — не влипни. Самому надо было замести и сдать, как положено.
— А весной станут сеять оголодавшие. Такие увидят семена и уж — следи не следи — половину по карманам да по загашничкам растащат. Когда дома детишки усыхают от бесхлебья — ни острастки, ни совести своей не послушаешься. Эхма! Сорная пшеничка эта семена бы нам спасла. А так и на будущий год урожая не жди.
— Объяснить это надо! Государству же вред!
— Вот и объясни Божеумову по — свойски. Поймет он? — подсказал старик Женьке.
— Поймет? Не-е знаю.
— Какое ему дело до урожая, который когда-то у нас будет. Урожай — далек, а Божеумову сейчас надо себя показать — не зря, мол, послан, хлеб добыл.
— Точно! — Кирилл опустил на стол тяжелую ладонь. — У него своя задача. А как бы ты на его месте поступил, отец?
— Да так, как и он поступал, — кивнул Адриан Фомич на Женьку. — Поглядел бы да и забыл.
— А тут проверочка! И вас за это обоих за воротник… Раз спущена установочка — выполняй ее, чтоб тютелька в тютельку. Допусти раз поблажку — все, кому не лень, уверточки попридумают, не семена, так еще что. Эдак все хозяйство по карманам да по загашничкам… долго ли.
Адриан Фомич с невеселым прищуром разглядывал сына:
— И в кого ты, Кирюха, такой рассудительный? Батя твой родной вроде таким не был, и я — тоже…
— Сам дошел, отец, за это и ценят. Прикажут мне — свято! Умру, но исполню. Так-то.
Со старческим кряхтеньем Адриан Фомич поднялся из-за стола.
— Давайте-ка, спать, ребятушки. Время позднее.
Поднялся и Кирилл, тяжелой головой под темный потолок.
— Ох, влипнете вы, чует сердце.
14
День начался как всегда. Бабы, долго пособиравшись, кучно, во главе с председателем, двинулись в поле, к разворошенному омету. Женьке нужно связаться с Божеумовым. Он сел на стул, продавленный задами, наверное, многих председателей. Прямо перед ним — поэт Тютчев, по правую руку — телефон.
Женька полчаса крутил ручку, дозванивался до Божеумова, наконец дозвонился — в трубке сладко страдал Лемешев: «Куда-а, куда-а, куда вы удалились…» — и рокотал, как гром из дальней градовой тучи, Илья Божеумов:
— Ты знал об этой пшенице, Тулупов?
— Знал.
— Знал и оставил, утаил от государства?
— Я же тебе объяснял только что. Во-первых, семена!..
— Мне жаль тебя, Тулупов. Молод. Биография чистая. Фронтовик. Ты же сейчас весь свой безупречный фасад дегтем пачкаешь.
«Придешь ли, дева красоты, слезу пролить над ранней урной…»
Разговор по телефону занял пятнадцать минут, не считая дознанивания. А что дальше делать? Впереди целый день. Разыгрывай начальника перед собой и перед поэтом Тютчевым.
Женька достал Кампанеллу и — в который уже раз! — принялся перечитывать, вникая в мудрость жителей счастливого города.
«Они утверждают, что крайняя нищета делает людей негодяями, хитрыми, лукавыми, ворами, коварными, отверженными, лжецами, лжесвидетелями и т. д., а богатство — надменными, гордыми, невеждами, изменниками, рассуждающими о том, что они не знают, обманщиками, хвастунами, черствыми, обидчиками и т. д.
Община делает всех одновременно и богатыми, и вместе с тем бедными: богатыми — потому что у них есть все, бедными — потому что у них нет никакой собственности, и поэтому не они служат вещам, а вещи служат им…»
Ну разве не удивительные слова? Триста лет назад сказаны! До чего же туго входит в людей слово правды.
Зазвонил телефон на стене. Ждал — снова услышит градобитный рокот Божеумова, а прозвенело:
— Женечка, здравствуй. Вечером буду дома. Придешь ли?
Запачканный чернилами стол, пыльные папки, осевший шкаф, портрет Тютчева… Придешь ли?..
Ее голос, ее дыхание, ее тепло издалека! «В субботу встретимся. Может, и раньше прибегу».
Сегодня суббота?.. Вовсе нет — еще только четверг!
Придешь ли?.. Господи! Да ползком!..
Снова будет луна, нескромно заглядывающая в окно, туманы над землей, голые коленки, избяной теплый запах, солоноватый вкус ее губ, солнце, рождающееся из ничего, земля — золушка, на глазах превращающаяся в принцессу…
С простенка смотрит чопорный Тютчев. «Я очи знал, — о, эти очи!..»
Сейчас, считай, еще утро. Она будет дома только вечером. И хорошо, что теперь рано темнеет.
Женька снова принялся листать Кампанеллу.
«Любовь у них выражается скорее в дружбе, а не в пылком любовном вожделении…»
Отстранился, задумался. Любовь и вожделение… Ничего не поделаешь, приходится ставить эти слова рядом. Люблю тебя, но не просто так, не за будь здоров — удовлетворить свое хочу. Вдуматься: святое чувство любовь, оказывается, изнанку имеет, она, что шуба мехом, корыстью подбита. «Любовь у них выражается скорее в дружбе…» Вот дружба бескорыстна. Там, где просачивается хоть капля корысти, искренней дружбы уже быть не может, получится игра в дружбу, притворство.
Мореход, посетивший город Солнца, сообщает:
«Я наблюдал, что у Соляриев жены общи и в деле услужения и в отношении ложа, однако же не всегда и не как у животных, покрывающих первую попавшуюся самку, а лишь ради производства потомства в должном порядке…»
Если б, скажем, эти строчки прочитал кто-нибудь из армейских бывалых дружков Женьки, тот же старшина Лидушкин, то-то раздался бы жеребячий гогот: «Жены общие! Я, брат, без Кампанеллы всю жизнь в это верил!»
С Лидушкина взятки гладки. Ну, а тот раненый лейтенант, что оставил эту книгу… Он бредил и звал Лену. Кто она — жена? Навряд ли. Невеста? Сестра, может?.. Даже если и сестра, захотел бы этот лейтенант, чтоб она стала общей?..
Во времена Кампанеллы жили крепостники-собственники, такие уж жен наверняка держали под замком — не тронь, мое! И не побоялся же Кампанелла тогда сказать свою мысль вслух.
Мудрые жители счастливого города Солнца «издеваются над тем, что мы, заботясь усердно об улучшении пород собак и лошадей, пренебрегаем в то же время породой человеческой…».
«Вот оно что!..» — поразился Женька.
Считается: никто не смей заглядывать ко мне в постель, с кем сплю, как сплю — дело личное. Ой, нет, государственное, и весьма. В своей постели ты можешь причинить, великий вред человечеству — пустишь на свет белый худую породу, будет она размножаться дальше, теснить качественных людей. Отсюда недовольство, раздоры, войны… Нет, любовь — дело государственное! А вот дружба — твое, личное, никому не подотчетна, не подконтрольна. Отдай кому-то частицу себя и не требуй ничего взамен, что может быть благородней такого чувства?
А чист ли он перед Верой? А не тянулся ли он к ней с какой-то потаенной корыстью? Вглядись в себя, проверь, осуди без уступок — время есть. Если ты уважаешь Веру — а сомнений в том нет! — то постарайся предстать перед ней кристально чистым.
Тютчев с простенка слепенько пялил очки: «Я очи знал…»
Женька думал о Вере и мысленно чистил себя, приняв за руководство труд доминиканского монаха Томмазо Кампанеллы.
До вечера было еще далеко…
Как и в прошлый раз, шумно, треща и стреляя, топится печь, пахнет дымком, отпотевает промерзшая изба.
Женька, отмахавший на больной ноге «сорочьим прискоком» пять с лишним километров, обутый в валенки, сидит сейчас за столом. Вера, откинувшись назад, изломившись в поясе, семенящими шажками, словно приплясывая, пронесла на вытянутых руках расфырчавшийся самовар, примостила на сковороду, заменяющую поднос:
— Вот, обогреемся…
И быстрый взгляд — лукавый, дерзкий, обещающий. Лицо розовое, накаленное у ночи, открытая белая шея, на ней ниточка матовых бус, и синие мелкие цветочки разбегаются по тонкому ситчику под напором грудей.
— А сахару нет. И во всем сельсовете нету. А то уж достала бы, расстаралась.
Открытая шея с ровным жемчугом… Женька старается не глядеть на нее, но не получается.
Вера уселась напротив, зазвенела чашками и блюдцами:
— Чай зато настоящий, не морковный.
Бусы на шее, холодное стекло на теплой коже, разбегающиеся цветочки на туго натянутом ситчике, но помни — ты пришел сюда с самыми чистыми мыслями! Пряча глаза, Женька заговорил:
— Повис здесь у вас, словно козел на изгороди. Помогаю трясти солому. Невмоготу…
Говорил и прятал глаза, а голос какой-то отсыревший, занудливый — самому тошно. А перед ним широкое распахнутое лицо Веры, щеки горят, глаза лучатся, туго налитые соком губы морщатся смешком. А тут еще шея слепит, шея, перехваченная бусами…
— О соломе ты… Да плюнь на нее через левое плечо. Забудем на время, — советует Вера.
Женька вздохнул. Забыть-то готов, только прежде втолковать Вере должен — не с корыстными мыслями к ней пришел. А так ли? Большой уверенности в себе что-то нет. Мысли сейчас в голове путаются всякие, копни поглубже — и… хоть со стыда сгорай. Вера сегодня уж очень красива, и эти матовые бусы по белой шее…