речка дышала влажной нитчаткой, от земли струились привядшие от зноя запахи. Над летней Терновкой летел ночной самолет, обозначая свою дорогу красно-морозными цветами огней.
— Славный вы человек, Данило, — помолчав, заговорил Гнедаш. — Таких в нашем селе можно по пальцам пересчитать.
— Пальцев не хватит, — возразил.
— Хватит пальцев… Если б не вы, так и разговаривать не стал бы и мировую пить не захотел бы. И душа у вас словно зерно из ореха, и к каждому человеку подход найдете, хотя, может, кто-то вашего подхода и не стоит.
— Всякое случается, — молвил Данило, и голос приобрел свойственную ему степенность. — У каждого человека водится людское, даже у нелюдя.
— Даже у нелюдя? Кто знает… А за магарыч спасибо, немного отлегло от души…
— Водка сдвинула камень?
— Не водка, а вы, отец. Хоть пришли да поговорили, выпили мировую, а то ведь нельзя же так, чтоб зверем друг против друга.
Допили водку, она захмелила их головы, усилила ночную красоту летней Терновки. В темноте слышалось, как изредка вскидывается рыба в речке. А на берегу и на близких огородах стрекотали кузнечики, пахло дурманяще луговой мятой. Пора было собираться, и Федор Гнедаш с медвежьей неуклюжестью оторвал от земли подобное глыбе тело.
— Уважаю вас, отец, и люблю, — заключил.
Выпивший Данило силился затянуть песню, только язык у старого заплетался, как в непогоду заплетается дым за трубу.
Розпрягайте, хлопці, коні та й лягайте спочивать…
— А только в тюрьму сажать вас не хочу, — сказал Гнедаш, стоя у стены камыша, едва шелестевшего за спиной. — Вся Терновка знает, что вы за человек, знает, что вы и пальца не подняли бы на меня. Так зачем же я на вас поклеп буду возводить?
— А? Ты что? — лепетал Данило, не в состоянии понять и поверить в то, что ему так и не удалось замагарычить дело. — А как же мировая? Мировую ж пили?
— Мировую пили, верно. Но в милицию на невинного человека я врать не стану. А коли поверят? А коли вас и вправду притянут к ответу, чтоб отвечали? Придется от стыда сгореть или из Терновки бежать.
— Федор, я свою жизнь прожил, осталось еще с воробьиный скок, так грех не помочь Славку, когда у хлопца такой перекос.
— Отец! — вскрикнул Гнедаш, и голос прогудел, задрожал басовой струной. — Не стану я посылать в милицию на невинного человека!
— Он же у меня последний, самый маленький… Вот так ты меня уважаешь?
— Вот так я вас уважаю…
Он шаркнул ногами по песку и притоптанной лепехе и тяжело вскочил в лодку, что раз и другой вздохнула волнами-всплесками.
— Еще благодарить меня будете, — послышался из лодки голос глуховатый, будто отсыревший от речной влажности. На тот голос какая-то птица в камышах проснулась и, испуганно бия тугими крыльями в тишине летней ночи, полетела низко над водой.
Федор Гнедаш, нагнувшись, взял весло и оттолкнулся от берега.
— Куда ты? — крикнул Данило, чувствуя себя так, будто искалечил душу, будто дни его сочтены.
— Погляжу, отец, не хозяйничает ли кто на Гнилопяти.
— И не боишься среди ночи?
— Ха-ха, брат брата сечет, белая кровь течет, — ответил загадочно Гнедаш и, гребя веслом, тихонько запел: — «Розпрягайте, хлопці, коні… та й лягайте спочивать…» И кинул с упреком: — Отец, что же вы не поете? Пойте, радуйтесь, что на воле.
Гнилопять лежала в рамах черных берегов, и лодка, отдаляясь, делалась все незаметнее, и фигура в лодке размывалась, пока ее не закрыла стена камыша. Снова низко над сонной водой пролетела птица, перемалывая застывший воздух тугими крыльями, и от посвиста ее крыльев Данило очнулся. Кряхтя, взял с земли пустую сетку из капроновой нитки и, вздохнув не без душной горечи, стал карабкаться мимо огорода вверх. И сопел-мурлыкал в остроконечные усы:
Розпрягайте, хлопці, коні та й лягайте спочивать…
СПРОСИ У ВЕТРА
— Татьяна, где батько?
— Откуда я знаю, где твой батько?
Плечи женщины, стоявшей у стола, взлетели и опали, как опара в кадке. Раскатывала каталкой тесто на вареники и, полная в стане, тяжело стояла на ногах бронзовой смуглости. Добавила скороговоркой:
— Я твоим батьком не командую.
Антон вышел из хаты, и ветер сыпнул ему в лицо желтые листья, сорвав их с тополя у погребника. Листья летели в воздухе, как стая птиц, и подобно стае птиц садились на заросшее травой подворье. В саду за хатой стояли густые, терпкие запахи осени, в тенечке блестела на траве роса, что в эту пору года держалась не только по утрам, но и днем. За садом стелилась луговая скатерть, там серели утки и белели гуси, вперевалку возвращавшиеся с пруда. Гусей и уток подгонял хлопец Сергей, в одной руке держал он хворостину, а в другой почерневшее решето неисклеванного подсолнуха.
— Сергей, ты деда Савву нигде не видел?
— Позавчера видел в вашем дворе, — ответил Сергей, у которого щеки посерели от студеного ветерка.
— А вчера не видел? Или сегодня?
— Не видел, — Сергей отрицательно крутнул головой, и его глаза-барвинки еще больше посинели от задумчивости.
Дед Савва всегда держался родного подворья, был его добрым духом, как в старину, по убеждению людей, водился добрый дух всюду: будь это хата или овин, труба или печь, родник или урочище. Казалось, будто усадьба на сельской околице зацвела и родила деда Савву, что стал людской плотью этой земли, живой неповторимой плотью, которая разговаривала, пела, думала, смеялась. И теперь вот, когда