за Большим Вербным увидел, как по полю двигались несколько человеческих фигур, подбиравших морковь вслед за машиной, отец тоже мог быть среди них.
Дорога вела на Козельщину, вот с бугра простелилась к яру, что взмахнул склонами-крыльями на обе стороны, вот и мостик над тихим, как добрая улыбка, ручьем. Где ж тут сидел батько? Антон по упругому луговинью прошелся над ручьем и хотел криком крикнуть, позвать — пусть бы эта осенняя земля ответила, пусть бы отдала батька, пусть бы вернула.
«Где ты, батьку?» — спрашивал немой болью своего сознания.
«Батьку, вернись!» — приказывал ослабевшей волей.
«Батьку, покажись!» — молил ворожбою сердца.
Серела стерня на склонах яра, и хоть бы одна душа появилась тут, чтобы спросить у этой души. Осенняя земля молчала, и небо пожелтевшее молчало, и даже птицы, пролетавшие в воздухе, неслись без голосов. В досаде скрипнув зубами, Антон сел в машину и, выехав из яра наверх, попробовал отсюда рассмотреть видимый простор, в дальней дали повитый сединой тонкой дымки, но простор упорно и глухо безмолвствовал, храня все свои тайны.
Козельщина с околицы ударила в глаза гроздьями коралловой рябины, трава в садах была устлана опавшими яблоками, ветер перевертывал холодный жар листьев. Еще кое-где выкапывали кормовую свеклу на огороде или сносили тыквы во двор. Пришлось притормозить — вдруг на дорогу выскочил пегий бычок с оборванной на шее веревкой, а следом — хлопчик, едва не под колеса. А потом и совсем затормозил, руки застыли на руле. Где в Козельщине искать? Какую в Козельщине взять дорогу, чтобы привела к батьку? Мысли вспыхивали и гасли, глаза полнились тоской. Хорошо солнцу, оно видит весь мир одновременно, а тебе дано видеть только вокруг себя.
Антон скользнул взглядом по окнам пассажирского автобуса, прогудел мимо, и вдруг словно обожгло сознание: среди других привиделось лицо батька. Опаленный болью острой радости, помчался вдогонку и уже за Козельщиной догнал автобус, подавая знаки шоферу, чтобы тот остановился. Угрюмый, с каким-то ненастным зеленоватым лицом шофер удивленно поглядывал на водителя «Запорожца», не торопясь останавливаться, но наконец затормозил.
— Чего тебе? — открыв дверцу, спросил скрипучим, как морозец, голосом.
— Открой салон, — попросил Антон, стараясь заглянуть в переполненный автобус.
— А что нужно в салоне? — скрипнул морозец.
— Батько едет в салоне, хочу забрать.
— Дело хозяйское, — сказал шофер и с ленивым нежеланием открыл дверь автобуса.
Рой удивленных глаз замерцал перед Антоном, а он среди чужого роя хотел выделить родные отцовские глаза, всегда широко открытые, до краев полные какой-то детской безоблачной доброты и наивности.
Однако отца в автобусе не было, отцовские глаза не ударили навстречу родничками радости.
— Где же твой батько? — спросил шофер. — Пусть уж выходит.
— Да-а-а… — только и смог вымолвить ошеломленный Антон.
И тяжело соскочил с подножки на дорогу. Шофер смотрел вслед так, будто его обокрали.
— У каждого свои коники, — прогундосил зло и, хряснув дверцей, резко двинулся вперед.
Антон чувствовал себя так, будто только что должен был встретиться с отцом — и не встретился.
Небо почти очистилось от облаков и, продутое ветром, сияло поблекшей голубизной. Веселое солнце освещало землю грустной улыбкой, клонясь все ближе к горизонту. И снова подумалось о том, что солнце сейчас все-таки видит отца в этой предвечерней бескрайности, в которой ты ощущаешь себя затерянной песчинкой.
Повернул на Козельщину и всматривался в село так, будто одним своим взглядом сможет вызволить отца из осенней цветистой пустыни, из неизвестности. Плыл через село, словно через пестрый сельский табор, что разлегся яркими шатрами, что просто гремит красками отчаянной силы, — вот только все в этом таборе ему чужое, и радость там в безумном буйстве кипит чужая, и никогда ее огненная страсть не перельется в его естество.
На выезде из села, под развесистой грушей-дичком, что запятнала дол желтыми фонариками опавших плодов, стоял отец. Шапка на голове заячья, из-под шапки — вытрепанной кострицей седые волосы, по-детски добрые и наивные глаза, — в телогрейке, сорочка на груди расстегнута, обут в туфли, что пораспускали усы шнурков, под мышкой держит вишневый костыль.
А может, не батько?
— Тату! — вырвался из груди крик. — Дед Савва!
Отец смотрел, как Антон вышел из машины, как спотыкается непослушными ногами, как губы у сына дрожат в кривой мерзлой улыбке.
— Это ты? — схватил старика за плечи, припал щекой к отцовской студеной щеке, пахнущей ветром и полынью. — Как тут очутился?
— Очутился, — ответил отец.
— Я тебя едва нашел, — слезы дрожали в голосе. — Люди говорили, что видели тебя за Козельщиной, иначе бы не нашел.
— О, люди всегда скажут, — словно бы даже сердился отец.
— Куда же ты идешь, скажи?
— Куда иду, туда иду, — был ответ.
— К кому ты идешь, объясни, тату!
— В мир, — объяснил тот.
Изрыты бороздами щеки, бороздами пропахан лоб, вокруг глаз пустили корни морщины, будто их заткала темная паутина лет. И голос — без мягкой упругой силы, словно вскрик птицы, что жалуется в беспросветную осеннюю непогоду.
— Поехали в село, тату, домой.
— А что я дома не видел? Пойду вот…
— Тату, куда? — с отчаянием спросил Антон, хватая старика за локоть. — У нас с тобой только одна дорога, сядем в машину, ведь уже вечер.
— Пойду вот, потому что к той ведьме не хочу.
— К Татьяне?
— К ведьме, — возразил отец.
— Да что же она такое страшное сделала, что вы меня караете перед людьми?
— Иль не знаешь? Сделала, что всегда.
— Слово злое сказала?
— Не говорила, нет, губы с утра и до вечера на замке, а только тот замок тяжелее злых слов. — И вскрикнул хриплой гортанью молодого петуха: — Я ей не пустое место!
— Ой, тату, тату, как хорошо, что ты нашелся. Помиритесь, разве можно без мира и согласия…