Сторож чуть не ткнулся в лицо председателя, напирая, как шпана, требующая закурить. Я подумал, что Пчелинцев сейчас выругается добротным русским матом, — его поза обязывала. Не закурить же он попросит?
— А зачем тогда школы?
— Какие школы? — отступил председатель.
— Чему тогда учить ребят? Только наукам?
— Я вас не понимаю…
— Зачем в детей душу вкладывать, коли жизнь есть жизнь? А?
— Не понимаю. — Председатель опять глянул на меня с нескрываемой надеждой.
— Не понимает, — сказал злорадно Пчелинцев уже мне. — А сосновалов и клюкводралов он понимает, шишки-едришки! Пошли!
Я поймал себя на странном желании остаться с обескураженным председателем. Но я был гостем сторожа.
4
Казалось, мы плутали по зеленому лабиринту — по всем этим улочкам Кибернетиков, Астрономов, Физиологов…
Гладиолусы, флоксы и уйма других цветов затеняли домики. Кусты черноплодной рябины с кистями лопнувших ягод клонились до земли, кланяясь всем. Белый налив, ставший желтым, будто возрос на сливочном масле, теперь порозовел от низкого солнца. Воздух, напитанный цветами, яблоками и уже полегшими травами, успокаивал меня.
— Сосна, шишки-едришки, — говорил Пчелинцев вполголоса и вроде бы сам с собой. — Что он про нее знает-то? Сосна, как пионер, всегда готова. И растет везде — ей хоть болото, хоть скала. После пожара первая укореняется на гарях. Ей ни подкормка не нужна, ни поливы, и насекомые ее не жрут. Ты вот знаешь, сколько разных сосен живет на свете?
— Откуда же…
— Сто видов. Есть высотой до семидесяти пяти метров, а есть махонькая, яйцеплодной зовется. Есть болотная сосна, с иголками до полуметра. Есть сосна с белой корой. Сахарная сосна есть, шишки с бочонок и сок сладкий, кусками застывает, хоть чай с ним пей. А в Америке нашли сосну, которой четыре тысячи семьсот лет…
Я послушно шел по узеньким улочкам, в сущности, за неизвестным мне человеком. Я-то, который сам водил, который до сих пор играл в студенческой футбольной команде и на вечерах отплясывал под аплодисменты, который почти ежемесячно печатал научные и ненаучные статьи, гремел на диспутах и даже мелькал на телевизионных экранах, у которого была написана докторская диссертация и который через год намеревался стать деканом факультета… Но это не я — это тот, когда-то живший в задушенном камнем городе. Я же обитал в сосняках и шел за сторожем, спасаясь от одиночества.
Без воли, которая из меня вытекла, как бензин из пробитого бака. Какая-то медузья жизнь. Есть такое заболевание — абсолютная потеря воли. Кажется, зовется абулией. Впрочем, при абулии есть желания, которые человеку не хватает сил утолить. У меня и желаний не было. Так, кое-какие, физиологические. Может быть, это не абулия, а медузия?
— Володя! — окликнул Пчелинцева из-за штакетника человек с граблями.
Сторож, видимо, не расслышал — шел своим длинным механическим шагом.
— Володя, — повторил человек из-за штакетника, но уже без былой уверенности.
— Зовут, — сказал я, замедляя ход.
— Пусть зовут, — буркнул Пчелинцев, и не думая останавливаться.
Когда штакетник перешел в плетеную изгородь и человека с граблями заслонила долговязая коринка, я не утерпел:
— С ним тоже конфликт?
— Без намека.
— Почему же не отзываешься?
— А почему он мое отчество упускает?
В лесу Пчелинцев представился мне просто, по имени. Я глянул на него сбоку — крепкий профиль, словно угловато вырезанный из лежалой сосны.
— Это важно — отчество?
— Ерунда еловая.
— Тогда в чем же дело?
— Его-то, моего ровесника, величают по отчеству. Он — заместитель большого директора. А сторожа можно и Володькой? А?
Я не ответил — не хотелось. Моя болезнь, медузия, высосала все желания. Человечество удовлетворяет свои потребности. Материальные, духовные, физиологические… Говоря иначе, человечество следует своим желаниям. Мы живем, пока желаем. Выходило, что я не жил. Правда, желания податливы — их можно вызвать искусственно. Моя бабка, всегда любившая чай, в свои восемьдесят вроде бы и к нему охладела. Тогда она с товарками делала так — наедалась селедки, а затем пила чай долго и с блаженством.
— Глянь-ка! — ораторски начал Пчелинцев, вскидывая указательный палец.
Я посмотрел на штакетник в глубину сада. Там дремотно покачивался гамак, в котором лежала женщина в длинном оранжевом платье — его бесконечный подол шуршал по травке, загребая редкие желтые листья. На плетеном стуле тихо играл транзистор и темнела бутылка пепси. Куда смотрела женщина, было не понять из-за крупных темных очков.
— И что?
— В макси, — хихикнул сторож.
— Ну и что? — повторился я.
— В таких малахаях по залам гулять, а не по травам.
— Дело вкуса.
— Вкуса, — передразнил Пчелинцев. — Она, шишки-едришки, в лесу ни разу не была и не знает, как он растет. Ее на машине прямиком до дачи везут, а потом в гамак. Она ни трав не знает, ни птиц. Она и сосну-то не видела…
Его громкие слова, видимо, перебили транзисторную музыку — женщина повела очками. Я прибавил шагу, уводя сторожа подальше.
Уж если мне не хотелось заглядывать в себя, то в постороннего человека и подавно. Мне он казался тем самым малым, который с луны свалился. То ли от осеннего воздуха и расцвеченной зелени, то ли от долгого одиночества, но выражение «с луны свалился» вдруг мною увиделось чуть не воочию. Где-то здесь, в сосняках, в высокую траву гулко шлепнулся Пчелинцев, отер с прямоугольных стекол космическую пыль и оглядел землю сердитыми глазками — на луне, откуда он только что свалился, все было не так.
Навстречу громыхала тачка. Благообразный безволосый старичок, везший баллон с газом, остановил свой транспорт и пожал руку сторожу:
— Володя, спасибо за дрова.
— А почему, шишки-едришки, сами катите эту торпеду?
— Да все куда-то разбрелись…
— Меня бы подождали.
— Спасибо, Володя. Баллон пустой.
— Не забудьте, завтра пироги с вешенками.
Старичок расцвел, старомодно приложил руку к сердцу и отвесил легкий поклон. Пчелинцев хохотнул и по-свойски наподдал меня своим отточенным локтем: мол, смотри, какие есть старички…
Когда тележка укатила, сторож сказал с некоторой гордецой:
— Известный специалист в стране и Европе по грибам. Миколог, профессор.
Я слабо намеревался спросить, про какие дрова шла речь, кто ему этот профессор и что за вешенки, с которыми будут пироги. Но впереди вальяжно плыл солидный мужчина с бордово-желтым букетом, будто он держал петушиный хвост. И я не спросил, полагая, что сторож не преминет с ним заговорить. Но они разминулись без единого слова, даже без вежливого кивка.
— Всех тут знаешь? — полюбопытствовал я.
— До единого.
— А этого? — Я мотнул головой назад.
— И этого, — буркнул сторож без охоты.
— Почему же не здороваетесь?
— Подлюга он.
Вероятно, вальяжный мужчина разгуливал по саду в пижаме. Или загорал в шезлонге.
— Что творит, шишки-едришки! Каждую весну берет для внучки щенка или котенка. А осенью выгоняет на все четыре стороны. Я поднял на собрании шум. Так теперь он усыпляет. Гуманно, говорит. Гуманист хренов!
И, заметив, что его слова меня не расшевелили, сторож заговорил тише, но с какой-то странной, почти женской печалью:
— В этот сезон бегал у него рыжий котенок. Озорной, как белка. Все лето висел на деревьях да заборах. Вчера этот живодер всех тешил подробностями усыпления. Сунули рыжика в железный ящик, налили чуть воды, включили ток… Визг — и все.
Смысл ли этих слов или боль в его голосе, но что-то прорвалось в мою душу, забронированную грустью, безволием и одиночеством. Не знаю, что бы я сказал, если бы не увидел странный взрыв красок… Ворота, похожие на громадный павлиний хвост, собранный из цветных реечек и дощечек.
Я подошел. На дощечке оказался стих, выжженный тонкой вязью.
Береги сосны —
Янтарные сны.
На каждой дощечке по строфе — все ворота в стихах.
Береги осинки —
Нервные росинки.
О всех деревьях, какие только есть.
Береги березы —
У нее есть слезы.
Этот стиль был мне знаком.
Береги ели —
Изумрудные метели.
Я повернулся к Пчелинцеву. Он гордо оглядел павлиньи ворота и сказал, опережая:
— Вот мы и дома, шишечки-едришечки…
5
За калиткой нас встретил глухой Черныш, который забесновался от радости, будто хотел выпрыгнуть из собственной шкуры. Полосатые яблоки задевали головы. Под ногами скрипел чистенький красноватый песок. Но дома не было…
Он открылся вдруг, стоило поредеть яблоневым веткам. На фундаменте из гранитных валунов, которые выглядывали из-под него гигантскими лбами; бревна — одно к одному, сосновые, кремовые и какие-то веселые; окна широкие и с резными наличниками; крыша шиферная, а на коньке — метровый деревянный человек с длиннющей бородой, бегущей по ветру, как бесконечная мочалка. Не дом, а терем.