Корней закрыл глаза, попытался снова собрать мысли, затем стал заставлять себя уснуть, чтобы больше ни о чем не размышлять, не казниться, ничего не видеть, не слышать, в надежде к утру выправиться, как случалось прежде после размолвок с матерью. «Ишь, продрыхался, — бывало, выговаривала мать, — как с гуся вода! С вечера до утра уж успел все позабыть!» Но то, прежнее, оказалось несравнимо. То происходило в своем доме, в своей семье, за семью печатями. А это произошло на виду у людей. Это касалось не мелкой обиды. Он стукнул себя кулаком в лоб и обругал: «Почему мы, как пескари, ловимся на любую наживку и спохватываемся, когда уже болтаемся на крючке?»
После этого он усмехнулся, представив, как ему придется делать беспечное лицо и объяснять матери, Лизавете, Тоне, Яшке, дяде, соседям, по какой такой причине он все-таки разошелся с Кавусей. Врать! Дескать, натешился и смылся. Но почему непременно врать? Разве они не понимают, что семейная жизнь не состоялась, ее хотели слепить из двух разных половинок, чуждых друг другу. Не брак, а связь без доверия, без искренности, без ничего. Так или иначе, он не вынес бы ее долго, и надо быть довольным, что все, наконец, закончилось.
— Да, конечно, правду не скроешь, — сказал он себе жестко. — К черту всякое заигрывание со своей собственной совестью!..
Лизавета прикрыла дверь, полоска света замкнулась, в комнате темнота загустела, лишь с улицы, через снежную падеру виднелось растертое пятно фонаря. От жарко натопленной печи тепло стало плотнее.
Корней встал с кровати, постоял у окна, затем закурил и, попыхивая папиросой, опять вспомнил свой жгучий стыд. Но странно, ни ревности, ни злости у него не появлялось. Ну что же, просто взял чемодан и ушел. Вот и с Тоней так же. Разошлись как-то очень уж скоро, без шума и просто. А ведь Тоня любила и намеревалась сделать что-то хорошее. Кавуся не любила, не дорожила, ни о чем не мечтала. Голимая пустота, как в нежилой квартире. Только вот Лизавета…
«Все же, как она здесь появилась? — подумал он. — И вдруг дружба с матерью!»
Никогда он не ценил ее преданности. Лизавета постоянно находилась словно сбоку, для нужды, и не жаловалась, не готовила его в герои, не навязывалась, но была ему рада и просто любила…
Мать в спальне заворочалась у себя на постели.
— Никак не могу угнездиться, подушки сползают, спина от перины саднит. Уж которую ночь век сомкнуть не могу. Посиди со мной, милая, одинаково, где быть, либо ложись.
— Успокоиться вам надо, Марфа Васильевна, — посоветовала Лизавета.
— Легко вымолвить! А что будет дальше? Не убежит ли снова?
— Не привяжешь ведь!
Да, действительно, что же дальше-то будет? Сколько разных людей задавали и задают себе подобный вопрос! А какие они находят решения? Становятся ли они затем лучше или хуже? Очевидно, только сильные становятся лучше. Сильные умеют быть терпеливыми. «Ты привычки не заводи сразу дело бросать, — бывало, учила мать. — Ежели сразу не получилось, то переделай и раз, и два, а надо, то и десять раз, покамест не выйдет по душе!»
Впрочем, шить и пороть по десятку раз — это еще куда ни шло, испортил да выбросил, свое место в жизни можно выбрать лишь один раз и навсегда.
— Я вот полагала так: сама радостей не знала, пусть хоть мои дети и внуки их испытают, — как бы угадав его мысль, печально сказала мать, — накоплю, наживу, авось, даром труды не сгинут. Добрых туфель не надевывала, все ходила в сапогах, экую тяжесть на ногах таскала, а следов-то моих, значит, на земле нету. Не настоящую себе жизнь выбрала. Не поправишь ведь…
Снежное безумие на улице улеглось. Заморосило. Затуманило. Желтое пятно фонаря еще больше расплылось и начало меркнуть. В углу за комодом зашебаршила мышь.
Лизавета осторожно заглянула в комнату. Корней, не отходя от окна, спросил:
— Ты зачем здесь?
— Поглядеть хочу, как страдаешь! — засмеялась она, но порог не переступила. — Обжегся, наконец!
— Не знаю, обжегся ли? — мирно ответил Корней. — А страдать нет причины. Баба с возу, кобыле легче!
— Даже так?
— Да!
— Не храбришься ли?
— Ты от мужа ушла, так легко ли было?
— Вынесла, а не взвешивала тяжесть и не мерила.
— Я взвесил. Тяжко и скверно! Но жить можно.
— Перетерпишь, — пошутила Лизавета. — Любишь кататься, люби и санки возить.
Она прикрыла дверь, погасила в кухне свет и вышла на веранду. Затем скрипнула калитка. Сквозь туманную мглу, как тень, промелькнула мимо палисадника ее закутанная в балахон фигура.
Марфа Васильевна лежала на спине, лицом вверх, выложив руки на одеяло. На тумбочке возле кровати горел ночник. Корней постоял возле нее. Марфа Васильевна смотрела, не отрываясь, словно не узнавая в нем сына. Молчание это тоже было тягостным, а все же Корней выдержал его, не стал виниться и спросил, почему Лизавета не осталась.
— И у нее ведь, поди-ко, своя гордость есть, — с попреком в голосе ответила Марфа Васильевна. — Кто мы для нее? Я чужая. А ты…
— Пора поздняя, — пояснил Корней.
— В чужом месте не спится. А утром ей на завод надо. Мы тут валандаемся, нам вроде от простой поры, а у человека же свои дела и заботы.
Он никогда не представлял себе, что у отчаянной Лизаветы могут быть какая-то «своя гордость» и свои «заботы».
— Вот сын мать бросил, а чужие люди ей помогли, — строго выговорила Марфа Васильевна. — Не в добре люди узнаются, только в беде. Могла бы, так в пояс им поклонилась…
Все это случилось тоже просто, обыкновенно, точнее сказать, по-житейски. Три дня подряд Корней не наведывался к матери, занятый поисками денег на покупку шубы Кавусе, сидением в прокуратуре на допросах и поездками в трест, где рассматривались его поправки к проекту реконструкции завода.
Три дня, донельзя обиженная Корнеем, но страдающая после ссоры с ним, Марфа Васильевна была в доме одна. Пелагею, надоевшую ей глухотой и никчемностью, она сразу после ухода Корнея прогнала, а Пелагея забыла закрыть калитку. Во дворе рвалась с цепи и выла некормленная собака, в саду шлялась и бодала яблони рогами соседская коза, в нетопленых комнатах тянуло промозглой сыростью.
Вероятно, судьба все же сжалилась над Марфой Васильевной и подослала к ее двору сначала Чермянина, потом Якова Кравчуна. Чермянин постоял, почесал в затылке, но, очевидно, не сообразил, как ему поступить, зато раскрытая калитка, и воющая собака, и коза, забравшаяся в сад, привлекли внимание Якова, поскольку подобное запустение никогда не было свойственно семейству Чиликиных.
Козу он выгнал, калитку прикрыл, а затем заглянул на веранду и в кухню. Марфа Васильевна сидела на полу. У нее не хватило сил выползти из дому и навести порядок, ослабевшие и скованные болезнью ноги не держали ее тяжелое тело.
Яков помог ей добраться до постели и спросил, не надо ли еще чем-нибудь помочь, не надо ли разыскать Корнея или позвать кого-нибудь? Она ответила, что ни в ком не нуждается, а пусть он, уходя, закроет ворота на засов и выпустит на волю собаку, ей все равно теперь уже некому служить.
— Надоела, наверно, собака? — спросил Яков. — Постоянно воет.
— Нам и осталось с ней лишь выть, — сказала Марфа Васильевна. — Ей с голоду, мне с горя. Кому мы нужны?
— Не пропадать же вам!
— Пропадем, так в миру не убудет, — безнадежно отмахнулась Марфа Васильевна.
— Давайте мы вас в больницу отправим, — предложил Яков. — Я могу из конторы позвонить, вызвать «скорую».
Он, конечно, догадался, что звать Корнея не нужно, что не зря Корней занимал деньги у Мишки Гнездина, но Марфа Васильевна снова отказалась от услуг.
— Чего-то я не видела там, в больнице! Подыхать лучше дома…
Яков посуровел.
— Не устраивайте представлений, Марфа Васильевна.
Он говорил требовательно, настойчиво и напрямик, — это она сама отвернулась от людей, а не люди от нее.
И Марфа Васильевна сдалась, отмякла, потому что невозможно было отрицать его правду и суровую прямоту.
— Да ведь не с другой же я планеты свалилась. Неужто на мою долю доброты не отпущено? А боюсь. Не поймет меня никто.
Она, болея, успела многое в себе перебрать и подвергнуть уценке, как неходовой товар.
— Вот даже перед Лизаветой моя душа не спокойна! Ни за что, ни про что так ее облаяла, на всю улицу осрамила, побежала к ней барахлишко сыново выручать. А надо было его туда самого турнуть, пусть бы выкручивался…
— Вообще Лизавету вы зря обругали, — подтвердил Яков.
— Не знаю, но перед ней больше всего неловко, она ведь тоже, как брошенная. В одинаковой мере со мной.
Марфа Васильевна повздыхала, а напоследок все-таки попросила:
— А ты мне вот что, ежели по добру хочешь услужить и коли не трудно и незазорно, то проведай ее, передай: так, мол, и так, Марфа Васильевна велела шибко-то не серчать. Мало ли под горячую руку натворишь. С мужиком-то своим она не сошлась еще?