— Иди на кухню, Пелагея! — сказал Корней. — Иди!
В тот же день, объяснив Матвееву все начистоту, Корней получил в заводской кассе половину зарплаты авансом и занял у начальника формовки Козлова триста рублей. Всего набралось девятьсот. Попробовал еще обратиться к Лепарде Сидоровне, та прикинулась неимущей, пожаловалась на постоянные недостачи. На ее костлявых, сморщенных пальцах блестели золотые кольца, с ушей свешивались цыганские, как обручи, золотые серьги. Она не верила ему, зная, что не послала бы Марфа Васильевна брать взаймы. Полторы сотни рублей дала Лизавета, не спрашивая, куда и для чего они понадобились. Позднее он узнал, что Лизавета сама заняла для него эти жалкие полторы сотни, и разозлился.
— Возьми их обратно! Смеешься надо мной.
— Так нужно же тебе, — улыбнулась Лизавета. — Зря бы не занимал. Очевидно, для важного дела.
— Для важного?
Он даже еще не подумал, важное ли это дело, ради которого всячески обругал мать и унижался, выпрашивая.
Решил продать мотоцикл. Это была единственная вещь, дорогая ему во всем доме, мать не могла запретить, — мотоцикл она подарила, — но иного выхода не было.
Сделку на продажу требовалось совершить скоро, получить деньги немедля, и эта нужда привела его к Мишке Гнездину. Тот снова вел подвижный образ жизни, — шоферил на заводском грузовике. Разбитной и словоохотливый Мишка мог свести с покупателем, помочь взять должную цену, сварганить все по-дружески, без особых хлопот.
В общежитии он его не застал и направился к семейству Шерстневых. Наташа в кухне убирала и мыла посуду. Из комнаты доносился громкий Мишкин говор, в полный голос, необычный для тихого шерстневского дома.
— У меня за один год в башке, наверно, десять тысяч всяких мыслей перебывало. Шатался, как дерево под ветром. Сюда дунет — в эту сторону мысли, туда дунет — в ту сторону мысли. Но они были все, как шелуха. Потому их и выдувало из башки. Наконец, я остановил себя и сказал: «Вот тут твоя точка на земле! Довольно строить из себя младенца, наклавшего в штанишки. Хоть ты и произошел от обезьяны, но все же ты есть продукт длительной эволюции, принадлежишь к людям двадцатого века, к человекам, и пора, друг, жить по-человечьи». А что это значит? Любить, плодить детей, зарабатывать деньги, — все это великолепно, но мелко, как море до колен. Ко всему этому великолепию ты мне, если веришь, дай, Яков, такое дело, такое трудное, чтобы я запрягся в него, как ломовая лошадь!
— Там, Яков, что ли? — спросил Корней.
— Иди, они там просто спорят о чем-то, — сказала Наташа.
Мишка продавать мотоцикл отсоветовал и под свое поручительство попросил полторы тысячи рублей у Ивана Захаровича.
Кавуся приняла деньги, не считая, небрежно кинула их на туалетный столик. Весь вечер она провела на кухне, с матерью, потом там же допоздна читала, греясь у жарко натопленной плиты. Заснув, он не слышал, когда она ложилась в постель, а утром, скинув с себя одеяло, уже увидел ее одетой. Две тысячи рублей, валявшиеся на столике, вряд ли могли что-то исправить.
Следствие по делу Валова еще продолжалось. В конторе секретарша Зина передала Корнею повестку. Следователь вызывал снова. В коридоре прокуратуры дожидался Богданенко. Он ходил крупными шагами взад и вперед, насупясь: его тоже вызвали в свидетели. Судя по слухам, Валов «крутил», изворачивался и пытался запутать всех, кто против него давал показания.
— Дрянь! Дрянь! — глухо ругался Богданенко. — Вот так дрянь!
Следователь вызвал его первым и держал у себя часа три. Корнею хотелось есть, — с утра он плохо позавтракал, — в пачке кончился запас папирос, и он собрался сходить в кафе, подкрепиться. Начинало смеркаться. В кафе напротив зажглись огни. Посыпал сначала мелкий дождь, немного погодя разошелся, стало пробрасывать мокрый снег, и начался буран. Снегом облепило деревья, стены и крыши домов, прохожие торопились мимо, подняв воротники, надвинув шляпы. Легкий плащ Корнея быстро пропустил холод, в тонкие ботинки зачерпнулась слякоть. Он все-таки добежал до кафе, выпил стакан горячего молока, съел булочку и, купив курева, вернулся обратно.
Было уже поздно, время близилось к полуночи, когда Корней, побывав на очной ставке с Валовым, отправился на квартиру. На его осторожный стук вышла, как обычно, сама Анна Михайловна. Он хотел снять плащ и раздеться, но увидел у дверей свой чемоданчик. Анна Михайловна стояла, засунув руки под фартук.
— Как это понимать? — спросил Корней, кивнув на чемоданчик. — Бери и выметайся?
— Бери и уходи! — печально подтвердила Анна Михайловна. — Велено. Не станет она с тобой жить. Как вы сошлись с ней — не знаю, а расходитесь тоже не по-людски. Я к тебе пригляделась, ты не в мать, чего бы с тобой не жить дальше? Не может…
Она хотела еще чем-то оправдать свою дочь.
— Ну, что ж, прощайте, Анна Михайловна! — сказал Корней, краснея и потея от стыда.
— А деньги твои в чемодан положены…
Он не расслышал, что еще она сказала вдогонку, тихо и плотно закрыл за собой дверь.
Снежная падера уже унялась, но дождь накрапывал мелкий, досадливый, захлестывая лицо. На автобусной остановке одиноко горел фонарь. Последний автобус уже ушел. В этой части города, вдалеке от центра, такси не появлялись, и, взвалив чемоданчик на спину, Корней зашагал в Косогорье серединой тракта, промокая насквозь. В степи темнота загустела, пронзительнее ударил навстречу ветер.
В поселке, на площади, его нагнал Яков, кончивший смену. Сначала пошутил: «Отгостился, должно быть?», — но вид Корнея был не подходящий для шуток, он промок и продрог. Тогда Яков взял его чемодан и дошел с ним попутно до дому. На стук в калитку вышла Лизавета, открывая, охнула, схватила Корнея и потащила. Он не сообразил, как она тут могла очутиться, где Пелагея, почему мать заплакала, что ей объясняет Яков. Его знобила лихорадка. Он сел к столу, положил руки и уронил на них голову, застывая от холодной испарины и сгорая от стыда.
14Проснулся он внезапно, и тотчас же все вернулось. Чужая квартира. Чемодан у самых дверей. Печальная фигура Анны Михайловны. Дождь и холодная липкая слякоть по дороге в степи. И острое ощущение стыда, гадливости, срамоты.
Он был уверен теперь: не случись грязная история с безделушкой, все равно нормальной семейной жизни с Кавусей получиться у него не могло.
В комнате застыл полумрак. Снаружи по окнам хлестал мокрый снег, завывал ветер, брякала по стене сорванная с крючка ставня. В чуть приоткрытую дверь из кухни пробивалась полоска света.
«А, наверно, там Лизавета, — подумал он равнодушно. — Зачем она здесь? Как она к нам попала? Где мать?»
Ему невыносимо трудно показалось вдруг встать с постели, пойти и выяснить или, хотя бы, не вставая, спросить, кто там.
За стеной, в спальне матери, тяжко заскрипела кровать, потом мать спросила:
— Ты все еще, поди-ко, спать не ложилась? Ведь уже заполночь!
— Я не хочу, — ответил голос Лизаветы из кухни.
«Да, конечно, это Лизавета, — уже окончательно уверился Корней. — Но почему мать ее не гонит, а велит ложиться спать?»
Сосредоточиться не удавалось. Он попытался собрать мысли, что-то решить, как-то в этой истории себя оправдать. А получалось все не то…
По-видимому, как ни крути, как ни верти, от правды никуда не укроешься. Она все-таки поставит тебя перед самим собой и потребует ответа: куда ты тратишь свой ум, свою силу, свою любовь, чего ты хочешь и кто ты на этом свете? Вот и часы тикают: тик-так! тик-так! С каждой секундой обрубается и безвозвратно исчезает отпущенное тебе на жизнь время. «Это твое время, — говорит Яшка. — Не станет тебя и не станет твоего времени!» А сколько из всех уже обрубленных из твоего времени секунд были полезными, приносили радость, какое-то удовлетворение и сколько ты их потерял или променял на пустячки?
— Лиза! — позвала мать. — Сделай милость, поправь мне подушки. Уж излежалась я. Сна нету.
Лизавета прошла мимо двери легко, даже половицы не скрипнули.
— Ну, не заглядывала к нему, как он там? — спросила мать. — Небось, после такой купели гром загремит — не услышит.
— Не простудился бы, — беспокойно сказал голос Лизаветы.
— Вот ведь, как дела-то против нас обернулись. День за днем тянешься, чего-то вышшитываешь, скребешься, маешься, а вся маета ни к чему.
— Наверно, он простудился, так его лихорадило.
— Авось, оклемается. Я сама в холоде прожила и его к холоду приучала.
— Ваш сын, но не понимаете вы его, Марфа Васильевна.
— Выходит, не понимаю. Вырос душой от меня врозь. Я вот, пока лежу, от безделья все думаю, думаю…
Лизавета похлопала и взбила подушки, мать поблагодарила ее и сказала!
— Страшно в одиночестве, без людей-то. Нет наказания хуже, чем одиночество и безделье. Слова не вымолвишь, не знаешь, куда деваться.