— Когда-то, в средние века, хирургия входила в круг деятельности цирюльников. Наиболее яркой фигурой среди тогдашних хирургов был французский цирюльник Амбруаз Паре, — спокойно улыбаясь, сказал Август.
— Значит, ты отрицаешь первое и смеешься над вторым? — сказала Надя. — А напрасно. Ведь это действительно так.
— Хорошо, хорошо. Я нисколько не собираюсь это оспаривать, — проговорил он покорно и мягко. — Перестань, пожалуйста, волноваться. — Он подошел и сказал ей на ухо, словно в комнате был кто-то посторонний, — Ты ведь знаешь — тебе нельзя волноваться. Ты хочешь в Самарканд? Поедем. Я готов. Хоть сегодня, — ответил он уже прежним веселым голосом.
Да, ей давно хотелось посмотреть Самарканд. Но к этому желанию добавилась еще надежда, что Самарканд разбудит снова творческое воображение Августа, расшевелит его душу, и он снова начнет рисовать. Ведь с тех пор, как случилось это несчастье в Ангрене, он больше не брал в руки кисть и никогда не говорил ни о погибших этюдах, ни о своем призвании. Она видела, что это был тяжелый, быть может уже непоправимый удар для его впечатлительной нервной натуры, и боялась даже говорить об этом, чтобы не сделать ему больно.
Поэтому поездку в Самарканд она придумала больше для него, чем для себя.
Предчувствие и надежда не обманули ее. Самарканд ошеломил Августа величием и красотой древнего зодчества, необычайной яркостью красок. Бирюзовый купол Гур-Эмира, блистающий ярче июльского неба; величественные башни Регистана, над которыми проплывали в небе чистые белые облачка; резные порталы мечетей и медресе напомнили ему творения Верещагина. Снова, как тогда, в первые дни приезда из Петербурга, когда он нашел Надю, Август, как одержимый, бросился искать краски, холсты, подрамники.
Через неделю они уезжали из Самарканда счастливые, довольные и своей поездкой и друг другом.
Всю зиму потом Август продолжал с увлечением писать то новые акварельные этюды, то дорабатывал самаркандские. Вечерами они почти никогда не сидели дома. Ходили на спектакли, которые ставились в доме купца Иванова, где помещалось Общественное собрание, бывали на маскарадах и семейных вечерах в Военном собрании, где публика пробавлялась картами. Август не упускал случая и садился за карты.
Чем ближе подходила весна, тем все реже Надя появлялась с Августом на этих вечерах: беременность ее уже была заметна, и часто, после круглосуточного дежурства в больнице, ей хотелось отдохнуть, побыть дома. Тогда он целовал ее и уходил один, а за полночь, когда возвращался, от него пахло ликером, табаком, коньяком. Опять он все реже, ленивее стал браться за кисть, но вечерами, уходя в военное или общественное собрание, уносил одну или две свои картины.
— Ты извини, Надюша, я обещал подарить… — говорил он ей виновато и спешил уйти.
За зиму их навестили Курбан и Тозагюль, два раза приезжал Худайкул. Когда-то Надя все говорила ему, что скоро к ним в волость пришлют еще фельдшера или даже врача и тогда будет совсем хорошо.
— Теперь у нас получилось так, — с горечью сказал ей Худайкул — горевали о том, что кусок маленький, да и тот кошка отняла.
Эти слова бередили ей душу, но она молчала: теперь уж надо было дождаться конца беременности, дождаться, пока подрастет ребенок, а потом, может быть, снова взяться за хлопоты и беготню по канцеляриям.
«Ведь нельзя же такую большую волость оставить без медицинского пункта, без фельдшера», — думала она.
— Ну, а вам-то легче стало жить, дядюшка Худайкул? — спросила она его.
— Легче? Отчего бы это? — удивился он.
— Ну как же?.. Ведь боролись же. Я сама слышала, как прокурор судебной палаты обещал снять налоги…
— Снять, снять, — с раздражением перебил ее Худайкул. — У меня уж горит борода, а ко мне еще лезут руки погреть.
— А кто это?
— Да разве вы их не знаете? Все те же. Волостному управителю дай, мулле Мирхайдарбеку-ходже нашему дай, мирабу дай… А не дашь — жизни лишат.
Удивительно близки и понятны ей были эти слова, и жалко, до того жалко становилось Курбана, Тозагюль, Худайкула, что щемило сердце и она все чаще думала: «Как? Чем им помочь?» И не могла найти ничего утешительного и лишь давала себе обещание добиться своего — уехать опять в волость.
Как-то вечером, когда Августа по обыкновению не было дома, Надя читала Чехова. «Нет во мне чего-то главного», — говорил герой «Скучной истории».
«Главное?.. А что же у меня главное? — вдруг спросила она себя. — Делать перевязки, раздавать хинин, прививать оспу?.. Неужели это все? Неужели это главное?»
Она лежала на диване, долго прислушивалась к себе после этих вопросов, словно ждала, что кто-то подскажет ей ответ.
«А что ты хочешь? — вдруг спросила она не то себя, не то кого-то другого, воображаемого человека. — Я посвятила им всю свою жизнь. Ради них я оставила Петербург и приехала сюда. Разве этого мало?»
«— Мало! — неожиданно сказал кто-то другой.
Она удивилась, прислушалась, опять спросила кого-то:
— А что главное у Кузьмы Захарыча? У Филиппа Степановича? У Декамбая?»
«А вот подумай… Вспомни. Ведь ты же все видела, — опять сказал этот воображаемый человек. — Помнишь третье июля? Ты ехала с Кузьмой Захарычем на дрожках, а на перекидном мосту стычка рабочих с вооруженными солдатами: внизу, на станции, готовилась отправка восемнадцати осужденных на каторгу солдат, а рабочие хотели этому помешать. А демонстрации этой осенью, которые ты видела впервые в жизни, — у Константиновского сквера, у городской думы?.. А? Вот что у них главное в жизни… Борьба! Понимаешь? Борьба за лучшую долю… Не свою. Народную долю».
За полночь, когда пришел Август, она все еще не спала.
— Август, что у тебя в жизни главное? — спросила она, лежа в постели и подложив руки под голову.
Он был под хмельком, однако насторожился, подождал чего-то.
— Главное? — переспросил он. — А почему ты спрашиваешь?
— Нет, просто… Я прочитала рассказ Чехова «Скучная история».
— И до сих пор не спишь? Размышляешь о смысле жизни? — сказал он. — Я давно это заметил.
— Заметил?
— Да. Но не хочу тебя обличать. А ты можешь обличать… Терзай меня…
— Что с тобой, Август? — тревожно спросила она, приподнимаясь на локте и заглядывая сквозь темноту ему в лицо.
— А ты не знаешь? Приготовилась обличать и не знаешь?! Ради этого не спала. А теперь спрашиваешь, что у меня главное в жизни! — все больше раздражаясь, говорил он в темноте.
— Я не понимаю, что с тобой творится сегодня? — спросила она, чувствуя, как растет тревога в груди и чаще начинает биться сердце.
— Я проиграл… свой последний этюд, — сказал он глухо, после паузы.
— Не понимаю… как проиграл?
— В карты. Я ведь их не дарил, а проигрывал в карты. Ставил вместо денег. Теперь там ничего нет… за мольбертом… Одни пустые холсты… Прости меня, Надя!
Он вдруг зарыдал, уронил ей на грудь свою голову.
— Успокойся, Август. Это я проглядела… Я виновата, — говорила она и гладила его голову.
10
Весна явилась сначала в уборе красных тюльпанов и желтых одуванчиков, словно молодая цыганка. Но солнце уже начинало припекать, тюльпаны скоро исчезли, и весна оделась в новый наряд из цветущего миндаля, абрикоса, персика, своим розовым цветом напоминая ранний восход. Незаметно, у всех на виду, она успела сменить и этот наряд, теперь уже на кипенно-белый пышный сарафан из цветущих вишен, черешен, яблонь и груш. Потом снова надела зеленое платье из распустившейся листвы тополей, шелковиц, чинар, карагачей, украсив себя венком из диких алых и пунцовых маков.
В конце апреля на ней уже появились красные сережки из первой черешни.
Скверы и парки заполнились публикой. С семи часов вечера в городском саду играл военный духовой оркестр, в летних ресторанах официанты и половые гремели посудой, носились между столиками, словно факиры; слышался малиновый звон налитых бокалов, нестройный гул голосов, громкое щелканье пивных пробок. На аллеях, украшенных цветными бумажными фонариками, стояли со своими тележками мороженщики, продавцы фруктовых вод, дородные квасники в белых фартуках, напоминающие железнодорожных носильщиков, то тут, то там на аллеях собиралась небольшая толпа — это любители пасхальных развлечений катали с деревянных лотков крашеные яйца — кончалась первая педеля пасхи.
В теплый апрельский вечер Надя и Август тихо шли по центральной аллее городского сада, изредка останавливаясь позади какой-нибудь толпы посмотреть на фокусника или счастливого обладателя целого картуза крашеных побитых яиц.
Внезапно где-то позади раздался грохот, топот, крики, свистки городовых, отчаянный разухабистый звон колокольчика и бубенцов.
Все в ужасе шарахались в стороны, опрокидывая деревянные лотки, тележки мороженщиков, неповоротливых квасников, рассыпая по дорожке из картузов пасхальные крашеные яйца. Не успели Надя и Август оглянуться и посмотреть, что случилось, как мимо них, словно рыжее пламя, вихрем промчалась тройка гнедых лошадей с неистовым звоном, топотом и криком.